Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 163

У Гельвеция мы видим интересный поворот мысли: он рассматривает способность к ощущению как эмоциональность, а эту последнюю - как продуктивную страсть, приобретающую самоцельное значение. Философ часто повторяет, что ощущения человека существуют лишь для него самого, а по отношению к другим он равнодушен. Здесь расставлены иные акценты, чем в английском Просвещении, где упор делается на холодно-торгашеское понятие интереса.

Эгоисту, образ которого мы находим у Гоббса и Мандевиля, сознание собственной выгоды тогда только доставляет радость, когда оно дополняется созерцанием несчастий другого.

У Гельвеция же себялюбие приобретает французский блеск и предстает как культура чувствования и наслаждения, прежде всего наслаждения жизнью. Понятие ощущающего субъекта у Гельвеция в значительной степени является эстетическим. Дневники юного Гельвеция показывают, что он был далек от характерного для английского утилитаризма холодного расчета удовольствий и неудовольствий, - расчета, который сопряжен со страхом потерять, нарушить общее положительное сальдо чувств; у него больше речь идет о непосредственных жизненных удовольствиях, радости красоты, любовной страсти. Этике Гельвеция, как и его личности, не был чужд аристократический культ наслаждения, но он не является доминирующим и переходит в возвышенное утверждение равенства людей в их стремлении и в их способности к любви и наслаждению.

Принцип ощущения разворачивается у Гельвеция в подлинно антропологическую тему там, где он истолковывает его как творческую страсть человека. Это лучшие и действительно вдохновенные страницы его творчества. "В нравственном мире страсти имеют то же значение, какое имеет движение в мире физическом; движение создает, уничтожает, сохраняет, оживляет все, без него все было бы мертво; страсти оживляют все в мире нравственном" (24, 1, 358).

Это - великая тема, с блеском развитая Бруно, пробивавшаяся сквозь рационалистическую мудрость Спинозы, заполнившая творчество Руссо. Здесь в сущности речь идет о единстве мира и субъекта, которое в значительной мере реализуется через посредствующую роль эстетики. Для эстетики с давних пор страстный человек есть гений, который не следует правилам, а сам создает их. Гельвеции видит различие между людьми привычного благоразумия и теми, кто движим великими страстями, способен на выдающиеся достижения. Страстный человек - великое явление истории, он видит дальше обычных людей, за спокойной поверхностью распознает невидимое движение, чувствует крах, когда все еще любуются победными венками; в настоящем он сеет семена будущих событий, ибо сама книга будущего открыта только для человека страсти и славы.

В главе "О происхождении страстей" Гельвеции дает новый поворот традиционной постановки вопроса: от творчества в области культуры и политики переходит к труду.

Удовлетворяя наши первые потребности, пишет он, мы создаем новые желания и на этой основе уже "искусственные страсти". И почти в духе исторического материализма он замечает, что этот генезис субъекта есть в то же время развитие его способностей ощущения. В отдельных случаях возникновение страстей как продуктов культуры Гельвеции ставит в связь с развитием крупных форм производства (охотой, скотоводством, земледелием). Он показывает, как в процессе перехода естественного индивида в цивилизованного человека обогащается эмоциональный мир личности:

ощущения удовольствия и боли переходят в себялюбие, себялюбие - в страсти, страсти - в социальные добродетели и пороки.





Здесь, где мы ограничиваемся общим очерком истории этики, мы не будем специально останавливаться на страстях, которым Гельвеции уделял достаточно внимания - скупости, честолюбии, гордости, дружбе и др. Следует лишь заметить, что он в своих рассуждениях, в особенности когда речь идет о дружбе и любви, выходит за рамки рафинированной учености и салонных диспутов, высказывая нечто значительно более серьезное. Способность к ощущениям предстает как принцип уважения к человеку и его чувственной жизни, понимается как моральная ответственность, критерий свободы, которая в свою очередь состоит в бесконечном расцвете сил.

Апофеоз чувствующего, охваченного творческими страстями человека обозначал совершенно иной, значительно более широкий горизонт эмансипации человека, чем Декартово подчинение эмоций строгому порядку разума. И какой прогресс в этической теории по сравнению с тем ужасом, какой вызывал у этиков предшествующего столетия хаос человеческих страстей! Сенсуалистическая этика французского Просвещения XVIII в. означала важный шаг на пути познания сущности человека, и шаг этот состоял в раскрытии его противоречивой, общественно обусловленной чувственности. Ее гуманистический, социально-освободительный подтекст вполне очевиден. "Не требуется большой остроты ума, - пишет К. Маркс, - чтобы усмотреть необходимую связь между учением материализма о прирожденной склонности людей к добру и равенстве их умственных способностей, о всемогуществе опыта, привычки, воспитания, о влиянии внешних обстоятельств на человека, о высоком значении промышленности, о правомерности наслаждения и т. д. - и коммунизмом и социализмом. Если человек черпает все свои знания, ощущения и пр. из чувственного мира и опыта, получаемого от этого мира, то надо, стало быть, так устроить окружающий мир, чтобы человек в не:,1 познавал и усваивал истинно человеческое, чтобы он познавал себя как человека. Если правильно понятый интерес составляет принцип всей морали, то надо, стало быть, стремиться к тому, чтобы частный интерес отдельного человека совпадал с общечеловеческими интересами... Если характер человека создается обстоятельствами, то надо, стадо быть, сделать обстоятельства человечными.

Если человек по природе своей общественное существо, то он, стало быть, только в обществе может развить свою истинную природу, и о силе его природы надо судить не по силе отдельных индивидуумов, а по силе всего общества" (1, 2, 145-146).

В чем же состоит критическое острие материалистической этики Гельвеция, стоящей на точке зрения чувствующего себялюбивого субъекта? Прежде всего в том, что она лишает моральной санкции наличную социальную иерархию и господствующие идеологические схемы. И государство, и церковь, и сословные преимущества, и религиозно-аристократическая идеология - все лишается святости, подлежит отрицанию, ибо противоречит равенству людей как чувствующих существ. Аристократический принцип наслаждения, рассматриваемый в качестве единственного и абсолютного критерия поведения, переходит в противоположность, становится у Гельвеция своеобразной формой утверждения человеческого равенства. Замечательно то, что наряду с природной средой мир общественных форм и институтов также рассматривается в качестве источника чувственных впечатлений человека.

Старая противоположность "фюсиса" и "номоса", сыгравшая, как мы видели, огромную роль в истории этики, легко отбрасывается. Люди живут в мире произвольных и деформированных институтов и мнений. Наконец, пришла пора избавиться от долго тяготевших над человеческими поколениями ложных идей о морали, праве, политике и, исходя из естественного, чувствующего себялюбивого человека, создать правильный порядок и правильные идеи. Эти революционные выводы Гельвеции делает из морального конвенционализма, который столь глубоко был в свое время обоснован Гоббсом. Суждения о добре и зле, добродетелях и пороках суть только привычки и соглашения. Они не имеют объективных аналогов. Гельвеции решительно критикует Платона, хотя и не может дать позитивного ответа на вопрос, как связаны понятия добродетели и исторически существующие нравы. Откуда проистекают нравы? От законов. Откуда законы? От моральных представлений законодателя. Гельвеции блестящ даже там, где он поверхностен.

И не доказывает ли он, что честный гшсатель всегда возымеет действие, если только он не скучен?! Моральные понятия как человеческие установления подвержены суду критического мышления и должны быть изменены в соответствии с новыми убеждениями. Как ни шатки аргументы этического конвенционализма, он подготавливал историческое понимание морали и историческое понимание активного субъекта.