Страница 21 из 82
Особенно ясно чувствовал Илья грусть и тревогу после посещения церкви. Он редко пропускал обедни и всенощные. Он не молился, а просто стоял где-нибудь в углу и, ни о чём не думая, слушал пение. Люди стояли неподвижно, молча, и было в их молчании единодушие. Волны пения носились по храму вместе с дымом ладана, порой Илье казалось, что и он поднимается вверх, плавает в тёплой, ласковой пустоте, теряя себя в ней. Торжественное настроение миротворно веяло на душу, и было в нём что-то совершенно чуждое суете жизни, непримиримое с её стремлениями. Сначала в душе Ильи это впечатление укладывалось отдельно от обычных впечатлений дня, не смешивалось с ними, не беспокоило юношу. Но потом он заметил, что в сердце его живёт нечто, всегда наблюдающее за ним. Оно пугливо скрывается где-то глубоко, оно безмолвно в суете жизни, но в церкви оно растёт и вызывает что-то особенное, тревожное, противоречивое его мечтам о чистой жизни. В эти моменты ему всегда вспоминались рассказы об отшельнике Антипе и любовные речи тряпичника:
"Господь всё видит, всему меру знает! Кроме его - никого!"
Илья приходил домой полный смутного беспокойства, чувствуя, что его мечта о будущем выцвела и что в нём в самом есть кто-то, не желающий открыть галантерейную лавочку. Но жизнь брала своё, и этот кто-то скрывался в глубь души...
Разговаривая с Яковом обо всём, Илья однако не говорил ему о своём раздвоении. Он и сам думал о нём только по необходимости, никогда своей волей не останавливая мысль на этом непонятном ему чувстве.
Вечера он проводил приятно. Возвращаясь из города, шёл в подвал к Маше и хозяйским тоном спрашивал:
- Машутка! Как у нас насчёт самоварчика?
Самоварчик уже был готов и стоял на столе, курлыкая и посвистывая. Илья всегда приносил с собой чего-нибудь вкусного: баранок, мятных пряников, медовой коврижки, а иногда и варенья паточного, - и Маша любила поить его чаем. Девочка тоже начала зарабатывать деньги: Матица научила её делать из бумаги цветы, и Маше нравилось составлять из тонких, весело шуршавших бумажек яркие розы. Иногда она зарабатывала до гривенника в день. Её отец заболел тифом, слишком два месяца пролежал в больнице и пришёл оттуда сухой, тонкий, с прекрасными тёмными кудрями на голове. Он сбрил свою растрёпанную, бесшабашную бородёнку и, несмотря на жёлтые, ввалившиеся щёки, казался помолодевшим. По-прежнему он работал у чужих людей и даже ночевать домой являлся редко, предоставив квартиру в полное распоряжение дочери. Она тоже стала звать отца, как все, - Перфишкой. Сапожник забавлялся её отношением к нему и, видимо, чувствовал уважение к своей кудрявой девочке, умевшей хохотать так же весело, как сам он.
Вечернее чаепитие у Маши вошло в привычку Ильи и Якова. Они пили долго, много, обливаясь потом, разговаривая обо всём, что задевало их. Илья рассказывал о том, что видел в городе, Яков, читавший целыми днями,- о книгах, о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда - всё чаще говорил нечто такое, что Илье и Маше казалось несуразным, непонятным. Чай был необыкновенно вкусен, а самовар, весь покрытый окисями, имел славную старческую рожу, ласково-хитрую. Почти всегда, когда ребята только что входили во вкус чаепития, самовар с добродушным ехидством начинал гудеть, ворчать, и в нём не оказывалось воды. Маша хватала его и тащила доливать; каждый вечер ей приходилось делать это по нескольку раз.
Если всходила луна, то и её луч попадал в компанию детей.
В этой яме, стиснутой полугнилыми стенами, накрытой тяжёлым, низким потолком, всегда чувствовался недостаток воздуха, света, но в ней было весело и каждый вечер рождалось много хороших чувств и наивных, юных мыслей.
Иногда при чаепитии присутствовал Перфишка. Обыкновенно он помещался в тёмном углу комнаты на подмостках около коренастой, осевшей в землю печи или влезал на печь, свешивал оттуда голову, и в сумраке блестели его белые, мелкие зубы. Дочь подавала ему большую кружку чаю, сахар и хлеб; он, посмеиваясь, говорил:
- Покорнейше благодарю, Марья Перфильевна. Чувствительно растрясён!
Иногда он со вздохом зависти восклицал:
- А хорошо вы живёте, ребята, чтоб вас дождём размочило! Совсем как люди.
И потом, улыбаясь и вздыхая, рассказывал:
- Житьё-то? Всё улучшается! Всё приятнее жить человеку год от года. Я в ваши года, бывало, только со шпандырем беседы вёл. Начнёт это он меня по спине гладить, а я от удовольствия вою что есть мочи. Перестанет он - спина обидится, надуется и ноет, по милом друге тоскует. Ну, он долго себя ждать не заставлял, - чувствительный был шпандырь! Только всего и удовольствия видел я, ей-богу! Вот вы теперь вырастете большие и будете всё это вспоминать, - разговоры, случаи разные и всю вашу приятную жизнь. А я вот вырос - сорок шестой год мне, - а вспомнить нечего! Ни искры! Совсем нечего вспомнить. Вроде как бы слеп и глух был я в ваши годы. Только и помню, что во рту у меня всегда зубы щёлкали с голоду да холоду, на роже синяки росли,- а уж как у меня кости, уши, волосы целы остались - этого я не могу понять. Не били меня, милого, только печкой, а об печку - сколько угодно! Н-да, старались, учили, как верёвочку сучили... А хоть меня и били, и кожу с меня лупили, и кровь сосали, и на пол бросали - русский человек живуч! Хоть толки его в ступе - он всё на своё место вступит! Ха-ароший, крепкий человек... Вот я: меня и мололи, и в щепы кололи, а я живу себе кукушкой, порхаю по трактирам, доволен всем миром! Бог меня любит... Раз взглянул на меня, засмеялся, ах, говорит, - такой-сякой! И махнул на меня рукой...
Молодёжь, слушая складные речи сапожника, смеялась. И Илья смеялся, но, в то же время, речи Перфишки будили в нём всегда одну и ту же навязчивую мысль. Однажды он с недоверчивой усмешкой спросил сапожника:
- Будто ты ничего и не хочешь?
- Кто говорит? Мне, примерно, всегда выпить хочется...
- Нет, ты правду скажи: ведь хочется чего-нибудь? - настойчиво спросил Илья.
- Вправду? Н-ну, тогда... гармонию бы!.. Ха-аро-шую бы гармонию желал я иметь... Целковых эдак в двадцать... пять! С-с-с!
Он тихо засмеялся, но тотчас же умолк, что-то сообразил и уже с полным убеждением сказал Илье: