Страница 16 из 25
- Ра-азойдись, эй!
Даже сам Капендюхин был, видимо, поражён странным зрелищем, подтянулся и, пряча трубку в карман, заворчал:
- Эге! То-то же!
Ошарашенные обыватели полезли вон из улицы, стражники, покачиваясь на старых костлявых лошадях, молча сопровождали их, кое-кто бросился бежать, люди посолиднее рассуждали:
- Это против кого же они?
- Н-да, пугают!..
- Что такое, братцы мои, а?
Ничего не понимая - шутили, надеясь скрыть за шутками невольную тревогу, боясь показаться друг другу глупыми или испуганными. Но некоторые уже соображали вслух:
- Позвольте - это как же? Вот я, примерно, письмо послал, требованьице на товаришко, куда же оно денется?
- А мне бы, не сегодня - завтра, деньжат надобно получить из губернии...
Уже давно с болот встали густые тучи и окутали город сырым пологом. Казалось, что дома присели к земле и глазами окон смотрят на хозяев своих не то удивлённо, не то с насмешкой, тусклой и обидной. Кое-где раздавались глухие удары бондарей:
- Тум-тум-тум! тум-тум!
Короткий день осени старчески сморщился, улицы наполнились скучной мглой, и в ней незаметно, как плесень, росли тёмные, вязкие слухи, пугливые думы.
- У казначейства, слышь, тоже солдаты поставлены...
- Ну?
- Памфил-сапожник сказал...
- А давеча, утречком рано, слободского Вавилу Бурмистрова, бойца, из полиции к исправнику на дом провели, слышь...
- Может быть, в Петербурге этом опять что-нибудь вышло, как тогда, зимой?..
- Вроде бунта?
- Да ведь нас это тогда никак не коснулось.
Кто-то задумчиво соображал:
- В слободе кривой есть...
- А то тут горбатенький в земстве служит, тоже, слышь, боек...
- Немого - тоже хорошо спросить?
- Не я тому виноват, что умные люди уроды больше!
Громко, неискренно хохотали и снова пробовали шутить, но шутки складывались плохо, в сердце незаметно просачивалось что-то новое и требовало ответа. И когда смотрели в поле, то всем казалось, что холмы выросли, приподнялись и теснее, чем раньше, окружают городишко.
С поля налетал холодный ветер, принося мелкую пыль отдалённого дождя. В окнах домов уже вспыхивали жёлтые огни. По времени надо бы к вечерне звонить, а колокола не слышно, город облегла жуткая тишина, только ветер вздыхал и свистел, летая над крышами домов, молча прижавшихся к сырой и грязной земле.
Часть обывателей собралась в нижней чёрной зале "Лиссабона", другие ушли в трактиры базара - до поздней ночи сидели там, чего-то ожидая. И напряжённо сплетали недоумения дня с обрывками давних слухов, которые память почему-то удержала.
- Главное - японец этот!
- Намедни Кожемякин говорил, будто немец тоже...
- Кожемякин, старый чёрт, он больше насчет бабья знающ...
- Ну, нет, он все истории насквозь знает. Пётр, говорит, Великий навёз, говорит, этого немца.
- Екатерина тоже навезла.
- Сколько много, братцы мои, этих навозных людей у нас?!
Неуклюжая, непривычная к работе мысль беспомощно тыкалась всюду, как новорождённый котёнок, ещё слепой.
- Н-да-а! А ведь действительно, много иностранцев противу нас поставлено!
- Против тебя - палку в землю воткни - и довольно! Сто лет не шелохнёшься.
- Ты храбёр!
- Брось, ребята! Кому её надо, храбрость вашу?
Почти никто не напился пьян, домой пошли тесными компаниями, говорили на улице, понижая голоса, и нередко останавливались, прислушиваясь к чему-то. Шумел ветер голыми сучьями деревьев, моросил дождь, лаяли и выли озябшие, голодные собаки.
Не велика была связь города с жизнью родной страны, и когда была она не замечали её, но вот вдруг всем стало ясно, что порвалась эта связь, нет её. Раньше о том, что на земле есть ещё жизнь, другие города, иные люди, напоминало многое: ежедневно в девять часов утра в город, звеня колокольцом, влетала почтовая тройка из губернии, с полудня вплоть до вечера по улицам ходил, прихрамывая, разносчик писем Калугин, по вечерам в трактирах являлась губернская газета, в "Лиссабоне" - даже две. И вдруг всё остановилось: остался среди лесов и болот маленький городок, и все люди в нём почувствовали себя забытыми.
Создавалось настроение нервозное, подозрительное и тоскливое. Людьми овладевала лень, работать не хотелось, привычный ежедневный труд как бы терял смысл.
- Живём где-то за всеми пределами! - ворчал Кулугуров, расхаживая по базару с толстой палкой в руках.
- Что же начальство наше?
- Н-да, сокрылось чего-то...
- Думает!
- Это - пора!
В глазах деловых людей их маленькие дела с каждым часом вырастали во что-то огромное, затенявшее всю жизнь, и вот этому смыслу жизни откуда-то грозила непонятная и явная опасность.
Прошёл слух, что исправник вызывал трактирщиков и предупредил их, что, может быть, придётся закрыть трактиры.
- Ещё чего выдумают! - сердито закричал старый бондарь. - На улице, что ли, торчать нам? Не лето, чай!
- Дома сиди! - предложили ему.
- Разве в эдакое смутное время можно по домам расползаться? Надобно сообща жить, грудой!
И, сердясь всё более, он кричал, широко разевая больший рот и тряся седой бородой:
- Нате-ка! Кто-то где-то там распорядился, и - ни слуха ни духа ниоткуда! Вроде как мы теперь сполна отданы в плен начальству - делай с нами, что хочешь, и пожаловаться некуда! Нет, эти штуки надо разобрать!
Речи его ещё более раздували тревогу окуровцев.
Ходил по улицам Тиунов и, помахивая палочкой, ко всему прислушивался, нацеливаясь тёмным оком то в одно, то в другое лицо, рассматривая всех, точно цыган лошадей на конной ярмарке.
Его спрашивали:
- Что случилось - не слыхал?
- Не знаю. Заминка какая-то в делах, а что - не понять! - отвечал он, отходя и поджимая губы.
Его сухой одноглазый лик тоже казался опрокинутым, одежда на нём странно измялась, заершилась, точно человек этот только что с трудом пролез сквозь какое-то узкое место.
Мелькало больное лицо Кожемякина, его печальные глаза и жёлтая, дрожащая рука, теребившая белую бороду.
Вся жизнь городка остановилась пред невидимой и неощутимой преградой, люди топтались на одном месте день, два, ходили к отцу Исайе за какими-то советами, но священник оказался болен, вспомнили о председателе земской управы - он уехал в губернию.
Разбились по группам, сообразно интересам своим, смотрели друг на друга подозрительно, враждебно и не столько слушали, сколько подслушивали друг друга.
На третий день по городу с утра заговорили, что на базаре, в трактире Семянникова, будет дано объяснение всему, и обыватели быстрыми ручьями, шумя и волнуясь, стеклись на базар.
В трактире, у стены, на столе стоял горбатый статистик Шишмарев и, размахивая руками, кричал:
- Россия поняла, наконец...
Его большая голова вертелась во все стороны, голос срывался, глаза налились испугом, на щеках блестели капли пота или слёз. Трактир был полон, трещали стулья и столы, с улицы теснился в дверь народ, то и дело звенели жалобно разбитые стёкла, и Семянников плачевно кричал тонким голосом:
- Кто мне за имущество заплатит?
Несколько голосов настойчиво взывали к Шишмареву:
- Эй, послушайте, надолго это установлено - без почты чтобы?
- Вы дело, вы о делах говорите, почтенный!
- Он про Россию дябит всё, горбатая кикимора!
- Чего он в делах понимает?
Площадь базара стала подобна котлу, - люди кружились на ней, точно крупинки гречи в закипающей воде. Небо накрыло город серой тяжёлой шапкой, заволокло дали и сеяло мелкую сырость пепельно-светлого цвета.
- Идея свободы, солидарности и прогресса... - выкрикивал Шишмарев.
С улицы жители напирали в дверь, лезли в открытые окна с выбитыми ставнями и тревожно требовали:
- Громчее!
- Горбатый, не слыхать!
- Давай его на улицу!
- И вот, наконец, - надрывался статистик, - все классы общества...