Страница 18 из 21
– Вы нашли, а я забираю.
– Не имеешь права!
Он отвернулся, кивнул остальным – мол, бейте дальше, чего стоите.
Я влепил ему оплеуху. Кепка отлетела, на круглом затылке открылась смазанная зеленкой плешь. Под вопли Жира все побежали к сараям, смешно пригибаясь, будто я хотел в них стрелять.
– Ты не понял, что делаешь! – бесновался Жир, отряхивая с кепки грязь. – Отомщу, как два пальца!
– Уж не битыми ли стаканами ты мстишь? – тихо спросил я.
Жир замер, хрюкнул, потом решился:
– Может, и стаканами! Ты карманы-то проверяй.
Отлично, вот и прояснилось – Жирова работа. Куртка тогда лежала на ящике у крыльца, я только сейчас это вспомнил. А он копал рядом, злился и думал, как меня наказать. Придумал, гаденыш. Надо было врезать ему сильнее, до звона по всему Брошенному краю. Но, в принципе, хватало оплеухи и напрочь испорченной игры.
– Чеши отсюда, хренов диверсант, – усмехнулся я, а мелкому бросил: – Вставай.
Жир выругался и вразвалку пошел по пустырю – вроде как ничего не боится и спину не прикрывает. Но я знал, что он трясется от страха, и с трудом удерживался от того, чтобы пугнуть его вдогонку.
Мелкий по-прежнему сидел в липкой жиже, только реветь перестал. Колючие глазенки смотрели на меня с восхищением. Этого еще не хватало.
– Вставай и уходи. Сегодня уже не тронут.
Он поднялся, вытер кровь с разбитой губы и серьезно заявил:
– Ну нет, теперь я с тобой.
Голос у него был колокольчатый, как у девчонки, и шея совершенно цыплячья. Но кулачки сжимались по-взрослому, словно он всегда и все решал сам.
– А ты мне нужен? – спросил я.
Мелкий пожал плечами.
– Вот и ответ. Шагай и дорогу сюда забудь. Больше не помогу.
Темнело, но в сумерках я еще различал светлые вихры и микки-маусов на куртке, слишком легкой для нашей осени. Он тер губу, рыл сапогом ямку и ждал, когда его позовут. Но ждал, разумеется, напрасно. Я махнул ему и пошел к Берлоге – накануне там остался материн хлебный нож. Мелкий запыхтел и потащился следом. Ботинки его чавкали в размытой дождем глине.
Он плелся за мной, как собака или кот, вырванный из живодерских рук. Такого погладишь разок, и всё, потом не отвяжешься. Будет бежать, крутить хвостом и жалко ныть – возьми меня, возьми. Поэтому я решил вопрос разом, без сюсюканья. Обернулся и накричал на него, плохо так накричал, обидно. После третьего «пошел вон» мелкий сник, натянул капюшон и поплелся в сторону жилых кварталов. Я с облегчением вздохнул. Прицеп с ребенком был мне сейчас совсем некстати.
В прихожей стояли большие ботинки, размера сорок пятого, а то и сорок шестого. Висела куртка с мягкой подкладкой и на куртке – шарф. Из кухни непривычно тянуло грибами и рыбой. В дом явился чужой. Я понял это не только по запаху и ботинкам, но и по голосу матери – низкому, с крупинками смеха и стыда. Так она говорила с самцами, то есть годными, по ее мнению, мужчинами. Но сюда самцов еще не водила.
Моего прихода никто не заметил. Болтали, гремели вилками, наливали чай. Я стоял в дверном проеме и ждал. Наконец мать обернулась:
– Мальчик. Ты пришел.
Обернулся и самец.
Песочная щетина, песочные глаза, и в глазах – улыбка пополам с железом. Мол, пришел-то с миром, но уйти – не уйду, хоть тресни.
– Привет, боец, – весело сказал он. – Как раны, заживают?
Случайные встречи одна за другой вырождались в неслучайные. Сначала пацан из автобуса, теперь этот, песочный. Кто он там, врач, кажется? Не зря во дворе у нас ошивался в тот день, когда я руку порезал, – к матери приходил. Думаю, приходил и потом. Сидел вот так, на моей табуретке, чаек попивал, слушал ее крупитчатый голос. А я гонялся за призраком Хасса и ничего не знал.
– Ну, – песочный привстал, – будем уже знакомы? Я Денис Анатольевич, если нравится, просто Денис.
– Зяблик, – я пожал горячую ладонь, – если не нравится, не зови никак.
– Зяблик так Зяблик, – ничуть не обиделся он, – садись, мы тут наколдовали – пальчики оближешь!
Спасибо, одному мы уже лизали руки, и я, и мать. Вели себя тихо, ничего не просили, слушались как могли. И что? Он все равно нас предал и наследство оставил дрянное – матери шрамы, а мне слепой охотничий инстинкт. Вот этот инстинкт и зудел сейчас в самое ухо: «Ату его, Зяблик, ату».
Песочный положил на тарелку кусок рыбы – розовой, с седоватой пленкой по бокам. Из-под сырного припека торчали крупные кольца лука. Видно, он эту рыбу и принес, вместе с грибами, которые я на дух не переносил. Мать, тоже розовая, румяная, села напротив и стала смотреть – то на него, то на меня, словно выбирая, кто лучше. Еда оказалась пресной, чай горьким. Было душно, шумела вытяжка, и в висок мне туго ввинчивался шуруп.
– А мы в поликлинике познакомились, – улыбнулась мать.
– Ага, – песочный хлебнул из чашки, – я педиатр, детишек лечу.
От горячего он вспотел и снял рубашку. На плече, туго обтянутом футболкой, синел недавно набитый часовой механизм. Шестеренки цеплялись одна за другую, искрили. Стрелки циферблата, похожие на змей, показывали семь сорок пять. К запястью спускались сухожилия – вполне человеческие, но оплетающие стальной скелет. То-то детишки радуются, когда это видят.
– Зачем ты ходила к педиатру? – спросил я.
– Мишеньку водила, с третьего этажа. Сима Васильевна приболела, а больше там некому.
– Помнится, тот тебе тоже в клинике подвернулся.
Это была правда, мать разговорилась с Хассом в очереди к врачу. Тогда он еще мог показаться нормальным, и показался, и угробил два года нашей жизни – ее и моей.
Песочный на слове тот напрягся, но лишнего спрашивать не стал.
– Не ершись, парень, – он подлил себе кипятка, – расскажи лучше, чем занимаешься.
– Ничем.
– Так не бывает. Все чем-то занимаются.
– Курьером служу, бумажки туда, бумажки сюда.
Мать слушала нас с интересом, даже вперед подалась. Вырез на ее платье стал совсем глубоким, но песочный в вырез не смотрел.
– Сколько же тебе лет, курьер?
– Шестнадцать, доктор.
– А школа как же?
– Да никак. Дурачок я, слабоумный, не гожусь ни на что. Только бумажки туда-сюда.
Песочный смутился, беспомощно глянул на мать. Та покачала головой, придвинула к себе сахарницу, но сахар сыпать не стала – ложка звякнула о край и снова легла на стол.
– Зачем ты так, мальчик? Нехорошо говоришь.
Я пожал плечами.
– Он у меня умный очень. – Мать опустила глаза, словно ей было неловко. – Позапрошлой весной аттестат получил, за одиннадцать классов. Все пятерки. Дпломов – целый ящик, за математику и по другим предметам тоже.
– Вот это да, – присвистнул песочный, – а чего курьер-то? Учился бы дальше, в люди вышел.
– В люди?! А я уже в людях. Только для тебя они пшик, отброс, нелюди…
– Остынь, парень. – Песочный поднялся, ему явно не хотелось скандала.
А мне хотелось – с криком, яростью, кулаками, бьющими по столу и в лицо. Конечно, допускать этого было нельзя, и я, вцепившись в тарелку, ждал, когда схлынет мутная волна. Песочный молчал, и мать молчала тоже. Только за стеной визжало скрипками радио – негромко, будто скрипки хотели спать.
– Везучий ты, доктор. – Я оттолкнул тарелку, и рыба подпрыгнула в ней как живая. – Все решил, со всеми договорился, и ничего у тебя не болит. А со мной другое! Мне перекантоваться надо. Понять, как там дальше. Считай, что я… в санатории, в Крыму. Считай и не трогай меня, ясно?
Он стоял и слушал – простой, растерянный и очень светлый, как в тот раз, когда хотел починить резаную руку. Железо в его глазах таяло, не сменяясь жалостью. Хороший был человек, но здесь, в моем доме, лишний, и потому я по-волчьи гнал его прочь.
– Это из-за Петра, – тихо сказала мать, – умер Петр-то, вот он все и бросил.
Шесть лет назад я сидел на подоконнике в нашем подъезде. Там всегда хорошо читалось – за хлипкими квартирными дверьми говорили, кашляли, гремели посудой. Мимо ходили люди, большие и малые, с собаками и без. Они скользили как тени, словно их вовсе нет. Наплывали и исчезали снова, а я оставался на своем насесте, смотрел сквозь них и думал… Ну это если книжка оказывалась дельной.