Страница 9 из 18
А между тем их конвоир уже сам бежал в соседнюю комнату с криком:
– Ленька, что ты сделал с моим пистолетом: не стреляет!
Мама не стала терять ни минуты. Подтолкнула их к входным дверям, спасительно распахнула и заставила бежать за собой в сияющую снегом тьму ночи. Она хватала, прижимала к себе на бегу то Лешку, то Фроську, захлебывалась словами: «Это ж что пьяный дурак придумал?! Пережить эвакуацию и почти всю войну… Вернуться на родину и погибнуть от дурных рук своего же офицера!.. Нет, я не могу этого представить! Не могу-у!..»
– Мамочка, мне холодно! – напомнила о себе Фроська. – Куда мы бежим?
– И действительно, куда? – приостановила она их на мгновение. – Надо в другую сторону. К тете Фене. Больше не к кому.
Окна в избе маминой сестры были уже темными, но мать решительно постучала. На встревоженный отклик: «Кто там?» – ответила слезно: «Открой, Фенечка, это я с детьми. Потом все расскажу…»
Едва выслушав сбивчивый рассказ матери, тетя Феня решительно погасила свет:
– Забирайтесь на печь, а я уж на топчане переночую. И тихо. Неровен час и сюда заявится ваш добродетель паршивый! Прости, сестра, покормлю я вас утром. Чем Бог послал. А сейчас лучше не искушать судьбу. Спите.
И вскоре сама показала пример быстрого засыпания: захрапела так, что капризная Фроська, как всегда, не выдержала первой: «Ма, ну чего она так? Поди, разбуди ее, пусть повернется, тогда и храпеть перестанет», – попросила она. Но мать словно и не расслышала ее. «Это ж надо! Что надумал пьяный дурак! Расстрелять нас перед погребом… Фашистам не удалось, а он, свой, мог это сделать… И ведь мог!»
Под их голоса Лешка провалился в сон, так и не осознав тогда, что побывал под расстрелом.
Счастливый и горестный день
Уверенно расположился в Лешкиной памяти и еще один день – такой счастливый и горестный! Девятое мая 1945 года. День Победы.
Утром окно загрохотало всей старенькой, черной от сырости рамой. Лешка даже одеяло на голову натянул, обреченно ожидая, что вот-вот рассыплется склеенное по трещинам полосками бумаги стекло. Но грохот вдруг стих. Только оно все еще тоненько звенело, будто жалуясь. Лешка выглянул. Ничего не случилось. И окно на месте. И желто-бурые влажные пятна все так же ползут по стене, а штукатурка в углу сердито оттопырилась. Того и гляди, начнет глиной шпулять. Но что такое? Теперь грохочет соседнее окно. Да как! Лешка выбрался из своей тепленькой норки, сооруженной из маминого пальто, телогрейки и байкового одеяла. Вскочил на стул, затем на подоконник. Дернул за ржавый крючок форточку. И вздрогнул, пропуская в комнату яркое утро. Потом выглянул и увидел дядю Сеню, который колотил костылем в окно, хрипло выкрикивая:
– Эй, люди добрые! Так и Победу проспать можно! Война окончилась!
Китель его распахнут ветром, впалые щеки радостно розовеют.
– Ура-а! – Лешка спрыгнул с подоконника на пол. – Ура-а! – стянул простыню с посапывающей Фроськи, и та забарабанила ногами, словно не на полу лежала, а плыла по реке. – Вставай! Так и Победу проспать можно! Война окончилась! – прокричал ей Лешка прямо в лицо слова дяди Сени.
– Вот полоумный какой-то! – привычно проворчала Фроська, зябко натягивая простыню. И вдруг, сдув с лица кудряшки, вскочила: – Что? Война? Окончилась? Кто тебе сказал?!
Длинноногая, в коротенькой рваной на плече рубашонке, она запрыгала, как бы обжигаясь о холодные половицы. А в доме уже радостно открывались окна, и было слышно, как на площади о чем-то торжественно вещал репродуктор.
– Ой, правда! Война окон-чилась! Ско-ро папа при-едет… – Фроська сидела на единственном в комнате стуле и растягивала слова, словно на радостях говорить разучилась. Она прижимала к себе вылинявшее, недавно пошитое из двух стареньких гимнастерок платье точно так, как тогда, когда мама впервые принесла его от портнихи. – Ой, Ле-шень-ка! Сейчас побежим, надо маму об-ра-довать!
Лешка уже подвязал бечевкой жесткие, будто брезентовые, брюки и теперь наматывал на ногу портянку. Наматывал не столько для тепла, сколько для ботинка, в который, наверное, без труда вместилась бы еще одна его нога. Он зашнуровывал этот широкий и неуклюжий, как утюг, ботинок, не замечая того, что весело приговаривает одно и то же: «Ско-ро папа-а прие-едет! Ско-ро папа-а прие-едет!»
А Фроська уже металась по комнате, убирая с пола и одеяло, и простыню, и мамино пальто. Она зачерпнула кружкой воды из ведра, плеснула себе в лицо. Звонкие брызги ударили в жестяный тазик.
– Лешенька, а ты не забыл, что нам вчера тетя врач сказала? – Фроська смешно прыгает, застегивая туфли. – Ага, забыл? Приходите завтра утром с одеждой – постараемся вы-пи-сать вашу маму! Вот что она сказала… На, держи!
Ну и денек сегодня! Лешка мнет в руках сверток с маминой одеждой. Круглый, с гладко подобранными краями бумаги. Будто буханка хлеба. Лешка жадно глотает слюну, а та снова заполняет рот. И еще противненько, как бы напоминая о чем-то, холодно ноет в желудке. Может быть, о том, что вчера за весь день он съел только две картофелины в мундирах, крохотную дольку сала, черный сухарь да две чашки кипятка с порошком сахарина. Получалось не так уж мало. Все-таки молодчина Фроська! Где-то раздобыла столько еды. Лешка с уважением смотрит на сестру. С того дня, как они с красными от слез глазами приплелись из больницы, оставив там маму, а потом положили на пыльную плиту этот сверток и, глядя на него, заревели, заголосили, уже никого не стыдясь, Фроська вдруг стала для Лешки совсем другим человеком. А она и действительно стала иной. И плиту сама растопит, и воду вскипятит, а надо – и картошку отварит. Лешка уже знает: если Фроська ушла – обязательно что-нибудь да притащит. Вот и вчера… Но о еде лучше не думать. Особенно, когда есть хочется…
А Фроська!.. Вот это да! Уже и подоконник помыла, и пол мокрой тряпкой вытерла. И в плиту остатки дров затолкала. Даже ту березовую чурку, на которой он вчера якорь вырезал. Ясное дело, старается, чтобы мама похвалила. Ну и пусть! Его тоже можно похвалить. Если и хныкал, когда один оставался, так только чуть-чуть, самую малость. Да и кто не захнычет, когда один в пустой комнате, в которую будто нарочно столько холода напустили, а все, что есть можно, наоборот, вынесли. И еще это пятно рыжее набухает, растет, словно к нему тянется. С такими вот крыльями и клювом выгнутым…
– Сейчас, Лешенька, сейчас… Побежим, – сама себя торопит Фроська, вытирая руки о какую-то тряпицу. Задумчиво останавливается, как бы прикидывая, что еще надо сделать. – Форточку прикрыть бы. А то маме здесь холодно будет, пожалуй, – вслух рассуждает Фроська. Но она смотрит на влажный лоснящийся пол, потом на свои туфли с засохшими комьями вчерашней грязи и не решается идти к окну.
– Ладно… Пусть поет, – неожиданно весело заключает она.
А форточка и впрямь поет, будто черный репродуктор с высокого столба на Почтовой площади именно в нее нацелен. Такая веселая музыка. Только Лешке от нее почему-то плакать хочется. С чего бы это, когда все хорошо: и война окончилась, и мама из больницы выходит, и папа приедет… От радости, что ли? Как мама? Лешка помнит: уже здесь, в Березовке, мама сидела вот на этом стуле и плакала, читая папино письмо, еще недавно красиво сложенное треугольником. Лешку тогда очень удивило, что от маминых слез письмо, написанное карандашом, становилось фиолетовым, будто оно теперь писалось заново. Только уже чернилами. Он даже не сразу догадался спросить у нее, чего она плачет. А когда спросил, мама вдруг улыбнулась, не переставая плакать, прижала Лешку к своему мокрому лицу и удивила еще больше: «Это от радости, сынок… От радости…» Может, и он сейчас так? От радости?
– Ну, побежали! – Фроська сует в его руку свою жесткую и твердую ладошку.
На крыльце она весело запрокидывает голову, отдавая ветру черные кудряшки. Но Лешка уже не смотрит на сестру. Счастливая, ликующая улица обрушивается на него торжественным голосом репродуктора, заливистым смехом, задорным всплеском гармошки. Парни с одинаково красными лицами, цепко ухватив друг друга за плечи, шумно перегородили мостовую. Рядом с ними, неловко подпрыгивая, спешил дядя Сеня. Он все норовил тоже ухватиться за плечо рыжеволосого парня, но лишь высоко вскидывал костыль, оступаясь единственной, обутой в хромовый сапог ногой. Но вот он досадливо махнул рукой, отпуская крепкотелых, уверенно барабанящих по булыжникам кирзовыми солдатскими сапогами парней, и пошел медленно, как бы поплыл, тяжело раздувая прокуренные усы.