Страница 5 из 18
Нет, Лешка не помнит всего их довоенного дома. Хорошо видится только огромный обеденный стол. Какие-то цветные чашки и кувшинчики, яркие блюдца… Мама, придерживая пышные каштановые волосы, протягивает Лешке ложку манной каши. Она упрашивает его, а он зачем-то плачет от ее ласковых, уговаривающих слов и отворачивается. Ну совсем не хочется есть эту густую кашу с желтыми пятнами масла… Капризно отворачивается он и от чашки парного молока, от длинного куска булки, намазанной маслом и щедро посыпанной сахаром… Тогда мама достает круглый сияющий кулич. Смеясь, подносит к его губам еще теплый кусочек. Но и теперь он чем-то недоволен, завистливо рассматривает, как рядом, за окном, громыхает телега, за которой весело гонятся босоногие мальчишки…
Лешка восхищенно представляет все это сейчас. Вот это да! С завистью, будто о ком-то совсем другом, думает о себе. Только, может, ему все причудилось, как тот костерок в зыбком тумане? Не мог же он, в самом деле, быть таким, чтобы воротить нос от сладкой манной каши, от булки, намазанной маслом, от солнечного кулича…
А голод все больше донимает. В горле шершаво и сухо. Но пить Лешка не спешит: стоит напиться – и есть захочется сильнее. Нет, какой же он все-таки дурак, что отказался от Фимкиного приглашения. Во всем виноват этот недотепа Борька Сорокин. Позавидовал! Кому?! Эх, надо было внимания не обращать. До него всегда с опозданием доходит. Еще спохватится. Он и контрольную первым всегда напишет, сдаст, а потом ходит вокруг Нины Ивановны и клянчит тетрадь – ошибки исправить бы…
И вдруг Лешка чувствует, что его щекам становится жарко. Стыдно, что ли? Он виновато трет кусочком резинки ржавчину на портфельном замке и болезненно морщится. Борьку оправдывать стал… Неужто ради пшенки с молоком? Лешка вспоминает Фимкину комнату – всю в каких-то коврах и скользких шелковых занавесках, книжный шкаф, прячущий за тусклым стеклом большие и красные, точно кирпичины, старинные книги. Вспоминает Фимкину маму Раису Семеновну с черными, чем-то напоминающими крыло вороны, волосами. Они так похоже и зачесаны – набок. И вообще, в ней чувствовалось что-то воронье: остренький и длинный носик, какая-то скачущая походка… А все-таки каша у них отличная! Густая, разваристая! Бабушке той пшенки, наверное, дней на пять хватило бы. Фимкину кашу без молока и не проглотишь…
В последнее время он частенько сворачивал после школы к Фимке. И всегда на лестнице у туго одетой в клеенку двери его встречал аппетитный запах. Лешка невольно останавливался, удивляя друга завистливым вздохом: «Вот это да!»
А к ним уже торопливо подскакивала Раиса Семеновна, рывком притягивала к себе Фимкину голову и слепо гладила, будто удостоверяясь, что с ее любимым сынком ничего не случилось. Но самое невероятное было в том, что Фимкины глаза при этом блаженно щурились совсем по-кошачьи. Руки Раисы Семеновны все суетились, и широченные рукава ее халата трепетали, будто крылья.
– Годной, догогой сынуля! Ты же не будешь дгужить с этими пагшивыми мальчишками, котогые дегутся, как петухи? – по-вороньи картавя, осыпала она Фимкину голову словами. И, казалось, ими тоже гладила ее. – Что же ты молчишь, догогой?
Но Фимка уже спохватывался, вспоминая о Лешке, который стыдливо переминался с ноги на ногу, с ужасом замечая на голубовато-красном праздничном коврике пыльные следы своих сандалий. И Раиса Семеновна тоже смотрела на эти следы. Вздыхала. Брала из рук сына портфель.
– А ну, покажи, догогой, свой дневник. Ой-ей-ей, что я вижу?! «Четвегка» по арифметике? Стыдно! Ты сегодня очень огогчишь своего папочку. Он увеген, что у тебя математическое мышление… А у Лешки что? – Раиса Семеновна спрашивала у Фимки, но смотрела почему-то на Лешку.
– Пятерка, – приглушенно отвечал Фимка, и Лешка почему-то стыдился своих отличных оценок. Он по-прежнему переминался, растаптывая на коврике свои следы, и очень хотел сейчас же получить несколько «троек», чтобы хоть как-то угодить Раисе Семеновне.
А она снова картавила:
– Вот видишь, догогой, Лешка голодный, а учится на «пятегки». А ты? Чего тебе не хватает? Ну?
Лешка понимал: говорит она это только для того, чтобы сказать, что знает о его голоде. И он стыдился этого еще больше, чем своих «пятерок». Ему вдруг становилось невыносимо жарко в уютной, шелестящей цветными гардинами комнате. Майка липла к спине, лоб противно потел, и Лешка трогал его тоже влажным рукавом рубашки.
Наконец, они садились к столу. Раиса Семеновна, все еще вздыхая, нарезала хлеб и ставила две тарелки желтой пшенки, наливала два стакана молока. Лешка сдерживал себя изо всех сил, медлил, но каша как-то сама собой исчезала. И тогда, будто на контрольной по математике, Фимка воровато оглядывался и подсовывал ему, как листок с условием задачи, свою тарелку. Лешка, не поднимая головы, отодвигал порожнюю и, уже почти не чувствуя вкуса, доедал его кашу. Потом неожиданно холодел от ужаса, замечая за спиной молчаливого Фимкиного деда. Тот дрожал желтыми, как бы молящимися, руками и семенил к шкафу с книгами. Но по хитреньким уголкам глаз старика, ловко спрятанным под еще черными взъерошенными бровями, Лешка чувствовал: все-то он видел…
– Ну и на здоговье! Молодец! – бренчала посудой Раиса Семеновна. Потом вроде не о Лешке, а о ком-то другом, кого здесь нет, добавляла: – Если не учиться, так хоть есть он тебя, может быть, научит.
Лешка снова душно краснел от этих слов, и ему очень хотелось быстрее выскочить в коридор, на улицу – с разбегу нырнуть в спасительный ветер. Но теперь-то как раз этого делать было нельзя. И он еще долго что-то втолковывал рассеянному и почти равнодушному к домашним заданиям Фимке. Тоскливо ругал себя мысленно и в который раз думал, что его сюда больше на аркане не затащат. Но голод, словно невидимой плетью, гнал снова и снова к чистеньким, одетым в черную клеенку дверям, из-под которых струились такие аппетитные запахи…
Сегодня Лешка впервые устоял. И, по правде говоря, ни Борька Сорокин, ни Фимкина мама, ни даже всевидящий Фимкин дед здесь ни при чем.
Фасоль
– Лешенька-а! Ты там не уснул ненароком? Я кому говорю? Лешенька! – требовательно допытывается бабушка.
«Ну чего ей там надо?» – недовольно думает Лешка. Ему совсем не хочется уходить из этой оклеенной линялыми обоями комнаты, из своих мыслей. А они уже испуганно смешались от бабушкиного крика, будто зыбкие тени облаков на воде, подхлестнутые порывом ветра.
– Чего тебе, ба? – Лешка распахивает двери и стоит, застегивая покрытый трещинками, ремешок. Собственно, он и ни к чему его брюкам. С них и двух бабушкиных пуговиц достаточно. Но Лешка очень гордится подарком. Еще бы! Когда-то на этом ремешке держался отцовский фронтовой планшет.
– Ба, чего тебе?
Но бабушка молчит. Характер демонстрирует, что ли? Дескать, ты меня не слышал сразу, и мне тебя не слыхать. Любит она пословицы да всякие поговорки. Не замечает Лешки. Стучит себе деревянным, будто плоскодонка, корытом, подвешивая его на изогнутый вопросительным знаком крюк. Снимает мокрый, вроде тоже стиранный передник и облегченно вздыхает:
– Ну, вот и все. Будете ходить в чистом. Отстиралась. Теперь только повесить сушиться. И конец – делу венец. Правильно, внучек? – неожиданно повеселев, обращается она к Лешке. А глаза карие так и светятся лукаво.
«Сейчас пошлет веревку меж яблонями натягивать для белья», – думает Лешка. А бабушка все допытывается:
– Я тебя зову, а ты там притих, словно мышь под веником. Спал, что ли? Так вот знать должен: бездельник, он сколько ни спит – все спать хочет. Ну-ну, это к слову, ты на меня не серчай. Знаю, что хорошо пятый класс окончил. А бездельник потому, что без дела остался, – бабушка еще пуще заулыбалась, видимо, довольная тем, что так ловко ушла от Лешкиной обиды.
Чего ей надо? Дала бы веревку и отпустила, а то как нарочно…
– Фасоль-то, небось, любишь, а? – уж совсем донимает его бабушка. А сама сидит, как ни в чем не бывало, на табурете, уложив отдыхать на коленях все еще красные от горячей воды руки. – Ну, а коли любишь, то возьми в кухне на полочке торбочку из-под крупы и беги к складу овощной конторы. Там фасоль разгружают и рассыпали немного. Чего добру пропадать? Недавно Матрена Яковлевна Толика туда спровадила. Вот и я думаю…