Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11

Вот так:

Встали редкие морозы, и снеговик зажил. Антон принёс ветки, сделал руки. Андрей принёс палку, будто костыль. Артём растопырил пальцы, ткнул в снег и там подержал: глазницы.

Шли поезда. В кафе сидели люди.

– Почему, – сказал хозяин, – ты живёшь с таким лицом? Людям надо улыбаться.

И срезал зарплату на четверть.

Снеговик простоял месяц. Решили праздновать. Антон взял сгущёнки, Андрей водки, Артём украл на работе банку кофе. Смешали, согрели, выпили: тепло, красиво. Стали снеговику придумывать имя, но не придумалось.

Две ложки на чашку. Две ложки на чашку. Выручка падала. Артём всё спотыкался и проливал кофе на себя, людей и на пол.

– Эй, – сказал хозяин, – бля!

И срезал наполовину.

Снеговик оплыл и покосился, но жил третий месяц. Артём работал, Антон работал, Андрей работал. В кафе поменяли колбасу на рыбу и однажды привели молодую женщину с кожей как снег.

– Мы, – сказал хозяин, – нормальную вместо тебя взяли. Прощай.

И Артём пошёл.

Соседи ждали праздновать. У снега не было уже ни глаз, ни рук, ни костыля, но всё ещё было ясно, что это вот не просто так стоит вот тут, что это кто-то задумал и создал, что это он, Артём, сам собрал вот это вот, от которого скоро ничего не останется.

Зима кончалась, надо было как-то дальше.

– Сука, – сказал Артём и пнул снеговика в середину.

В глазах соседей засияли слёзы. Артёма долго, скучно били.

Очнулся, облизнулся. Минус день.

Волна пятая

Белое мясо розовело, розовое – чернело, мы загорали до ожогов, объедались до поноса, напивались до полудня. Братья дежурили по периметру, ждали чего-то, а мы в час обеда строили башенки из баранины, крепости из куриных ног.

Глядя на гору подносов, Али сказал:

– Я видел холодильники, они бескрайни. Видел цистерны, они бездонны. Видел поваров, они никогда не спят. Но если столько жрать, и бесконечность кончится. Отель в осаде, в него не подвезут продуктов.

Отель кричал детьми, скрипел столами, и обернулись только ближние:

– Ну уж! – сказал бухгалтер.

– Нет, – сказал дизайнер.

А я попытался засунуть сразу четыре котлеты в рот.

Первая пуля влетела в небо, вторая ждала в пистолете, а пистолет был приставлен к виску случайного толстяка.

– Или, – сказал Али, – вы будете экономить, умирая по одному.

Звякнула вилка. Потом другая. Женщина вышла к Али, неумело вильнула задом и покорно спросила, что она может сделать, чтобы спасти вот этого вот человека, с этими пятнами на футболке, с этими страшными складками и сальными прядями. Да, он довольно противен, она не спорит, и не спал с ней уже полгода, даже отпуск не помогает, но он всё-таки муж и однажды, давно, подарил ей тюльпан и сказал, что она – рыбка. Что она может сделать?

На севере море слепило светом, на юге пустыня манила тьмой, на западе стая фламинго нашла на помойке особенно вкусный пакет, а из чумного города на востоке летели песни.

Али подошёл к ней и обнял, готовясь, казалось, то ли сорвать купальник, то ли вовсе её задушить, но нет – поцеловал в край сухих искривлённых губ и что-то шепнул, и она заплакала.

Я думаю, он ей шепнул, что она свободна. А мне он сказал другое:

– Заряжен, как видишь. Давай продолжать игру. Давай, как эта добрая жена, менять добро на зло. Спой про женщин. Сколько раз им в твоих песнях будет плохо, столько раз я сделаю им хорошо. Я отпущу их.

– Тогда, Али, отеля будет мало. Тогда тебе не хватит и целого побережья.

Самые большие сиськи в городе

Тот, кто прячется в языке и в мясе, разделил нас на мужчин и женщин. Средняя школа сто одиннадцать, конец детства. Вчера все были одинаковые, ткни и плюнь, и жили на каникулах, не думая о телах. Но тут сентябрь, физра, спортзал, и у одной девчонки под футболкой что-то оказалось. Не грудь ещё, пустяк, но все заметили, все смотрели туда, на эту штуку. Дина Дорогина. Я помнил её целую жизнь, а потом нашёл её, взрослую тётку, и вот сказка.

– Привет, Дорогина.

– Привет, Бабушкин. Ты как?

– Женат. Писатель. Ты?

– Привяжи себе два кирпича и попробуй уснуть.

– Что?

– Больно бегать. Больно прыгать. Невозможно спать. Лямки лифчика убивают.

Год за годом грудь росла, у всех росла, а у Дорогиной быстрее. Девчонки в туалете врали про любовь, курили над разбитым унитазом, хохотали по-взрослому. Но без неё. Она была другой породы. К тому же у неё любовь уже была, один перспективный мальчик увёл её за гараж, разрисованный свастиками, потрогал под футболкой, кончил в землю и уехал с родителями качать газ куда-то невыносимо далеко.

– Писатель? Правда? Что пишешь?

– Тебя. Я давно собирался.

– Да. Ну слушай. На такое трудно найти одежду. В наших магазинах всё на пожилых коров. Чехлы для танка, прощай, молодость.

– Ещё.

– Смотрят в метро. Но это мелочь. Тут другое. Трудно… в пространстве.

– Внутренние ощущения от себя не совпадают с внешними?

– Хорошо сказал.

А я всегда хорошо говорил. Я уже в школе решил быть писателем. Но думал только о грудях. Мы были голодные и гнилые, нас мерила медсестра: рост, вес, клетка. Было важно, как экзамен. Даже парни надували грудь, хвастались объёмом. Я шёл последним и подглядел в журнале, сколько там у девчонок в сантиметрах. До сих пор помню те цифры. У Дорогиной уже тогда была трёхзначная.

– Вот ещё запиши: время. Мне хотелось маленькую, лёгкую, каменную, неподвижную грудь. Чтобы навсегда. Чтобы не предала, не изменилась. А моя сегодня ближе к земле, чем вчера. Время, Бабушкин. Время!

Что-то где-то с кем-то, бесплодные пьянки о жизни и много хреновой работы, и как-то разом пролетело много лет, и внезапно взрослая Дорогина встретила мальчика Даню, который был заика, потому что воевал. Они сели в кафе, и каждый спрятался за пивом.

– Расскажи о войне.

– Там небо высокое. Говорят по-другому. Зима поздно. А ещё там везде конопля растёт. Мы там дули неделями. От этого з-з-забываешь слова. Вот я держу нож. И не п-помню, как называется.