Страница 6 из 20
Навалившись спиной на березу, совсем неподалеку – и как не увидела! – стоял Шмаков. Стоял он, слегка откинув голову, рукой держась за подбородок, точно позируя.
– Дядя Саша! – обрадованно окликнула Анна. Она и не заметила, как Шмаков вздрогнул, как резко сдавил пальцами подбородок и побледнел. – Здравствуйте, дядя Саша! Что вы здесь делаете? – подбегая, спросила Анна.
– Что делаю? – С собой он уже справился. – Я-то что, а вот ты что здесь делаешь?
– Домой побывать иду.
– Москва – Саратов через Владивосток! – Он необычно загоготал, но уже тотчас, вяло улыбнувшись, добавил: – А я вот березовицей разговляюсь.
И только теперь Анна увидела на березе вырез стрелочкой – по берестяному желобку в бутылку струился мутноватый сок.
– Ой ли, а я думала, только дети березы подсачивают.
– И я так думал, а теперь передумал.
Шмаков был настолько вял и равнодушен, что Анна терялась и уже сожалела, что подошла. Но глаза его вдруг зажглись-заиграли, и он вновь возвратился в себя.
– Анна, Аннушка, а ты попробуй, попробуй глотни, ведь это сама сила, сама жизнь-живица! – Шмаков подхватил бутылку, Анна потянулась рукой, а он: – Нет, нет, ты не умеешь, я сам, ну-ка подставляй рот! – Анна прихватила губами горлышко. – Глотай, большими глотками глотай!
Сок горьковато-терпкий. Анна не успевала глотать, захлебывалась, струйки стекали на подбородок, на шею – и она глотала, глотала и вдруг почувствовала, что голова приятно закружилась. Анна оттолкнула Шмакова и засмеялась, сплюнув остатки сока.
– Дядя Саша, я пьяная!
– Нет, ты молодая и глупенькая, – вполне серьезно поправил Шмаков.
– Почему это?
– Потому что пить надо до дна.
Удивилась Анна, широко раскрыла глаза точно для того, чтобы увидеть, как дядя Саша похудел и резко постарел: в нем не было прежней подтянутости, волосы посерели, как будто свалялись, и щеки впалые давно не бриты.
Свет померк, березовица загорчила в горле.
– А ты послушай, как сок прет.
Уже нехотя Анна приложилась ухом к стволу: внутри дерево легонько гудело, береза, казалось, упруго вздрагивала.
– Угу, – согласилась Анна, – живет… Ну ладно, домой побегу, до свидания.
– Ну-ну, – вяло проводил Шмаков.
8
Волновали радость и тревога. Теперь Анна спешила: задворками, прямиком к отчему дому.
От деревни веяло тишиной. Словно разоренные гнезда, смотрели раскрытые дворы – обнаженными ребрами торчали стропила и слеги.
«Будто война и не кончалась», – подумала Анна, обводя взглядом деревню.
На соседнем приусадебном участке пахали: пять баб, перекинув через плечи веревки, тянули плуг – за плугом шел не то паренек, не то невзрачный мужичишко. А следом молча, сосредоточенно перелетали тощие угловатые грачи.
И пахарки заметили гостью. Они остановились, распрямились, и Анна увидела, что среди них – мать, и даже заметила, как горько и виновато она улыбнулась: что, мол, поделаешь. Точно застали её за недобрым делом.
Анна подбежала к матери, они обнялись, и дочь ощутила в своих руках тяжелое и усталое тело.
– До-очь, а что это ты и не написала? – Лизавета смахнула наплывшую слезу. – Вот те и на, и не известила.
– Ну, бабы, перекур. Заодно и отобедаем, – устало вздохнув, сказала одна из соседок
Снимая с плеч мешки-подкладки, молча побрели бабы каждая к своему дому.
– Да что же это вы, мама, так-то, на себе пашете, неужто лошадей нет? – угощая Нинушку городским печатным пряником, допытывалась Анна.
– Лошадей, баишь? – Мать помолчала. – Не дает, в колхозе работу работать надо… А лопатой, чай, еще дольше проколупаешься, да и устанешь шибче. А так – оно спорее. Завтра нам пахать будем. Да как же это! В войну – и то пахали… на лошадях.
– Поди-ка, детка, сунься. Это ведь не Шмаков… Калянов не из тех: мягко стелет, да жестко спать.
– Да кто он такой, Калянов, в конце-то концов! – вспылила Анна.
– Знамо кто, председатель, – нехотя ответила Лизавета, ставя на стол с ухвата горшок. – Садись-ка, похлебаем.
– Почему молчите? Это же безобразие! – Анну так и подмывало стукнуть кулачком по столу.
– Полно те, поди скажи ему. – Лизавета безнадежно отмахнулась.
– Ну и пойду! – Анна все же стукнула ладошкой по столу. – Ну и скажу!..
И не успела мать ответить-возразить, как Анна уже выскочила в двери. По деревне она почти бежала. С ходу влетела в кабинет и – удивительно! – застала Калянова на месте, обычно его и днем с огнем трудно отыскать, вечно в городе.
– Да что же это за безобразие! – выкрикнула Анна. – В войну на лошадях пахали, а теперь – баб запрягли! Шмаков мог! А вы… безобразие!..
– Позвольте, нельзя же так врываться. Надо вежливо, по-хорошему. В чем дело? – почти участливо спросил председатель и улыбнулся.
Сбивчиво и уже не так горячо Анна высказала свои претензии.
– Не так, не так. Вы всегда ставьте себя на мое место, тогда все будет ясно. – Еще раз обезоружив Анну улыбкой, Калянов продолжал суше и строже: – Лошадей в колхозе нет – все на посевной. И вообще, мы частные хозяйства не намерены поощрять. Это вы должны бы знать, на учительницу, говорят, учитесь… Чему же вы пионеров будете учить? – Он усмехнулся. – Шмаков… Разбазарил колхоз – и в сторону. Пусть благодарит, что под суд не отдали… Комсомолка? – неожиданно спросил он.
Анна молчала, смутившись окончательно.
– Так вот, товарищ Струнина, думайте, прежде чем делать такие заявления. Запомните, что есть органы, которые выше нас. А запрягать, мы никого не запрягали и не запрягаем. Подбирайте слова…
Снова и снова Анна беспощадно и беспомощно думала: почему деревня так и осталась военной? Почему до сих нор не могут даже электричество провести, хотя в десяти километрах высоковольтная электролиния? Почему половина деревни с раскрытыми дворами? Почему на трудодни ничего не дают? Почему бригадир – теперь мужчина, не то что во время войны! – ходит по утрам с палкой, гремит ею по наличникам и лениво орет: «Марья, на работу. Дарья, на работу!» А Марьи и Дарьи молчат, хоронятся по чуланам. Почему о колхозах и налогах сочиняют и поют такие злые, похабные частушки? Почему?.. Но ответить на все эти многочисленные «почему?» она не могла.
В деревне смятение – люди рвутся в город.
Однажды Анна совсем решилась написать обо всем этом в Москву, но так и не дописала – почерк плохим показался. Не дописала же, видимо, потому, что в душу ее уже тогда запало сомнение: а надо ли вообще возвращаться в Перелетиху?.. Есть и другая доля.
Глава вторая
1
Деревни, приписанные к Городку, и в то лихое время были более зажиточны и спокойны. Еще кровоточили фронтовые раны, еще тысячи Перелетих не ели досыта хлеба, а тысячи Городков получали нормированную пайку по карточкам, еще процветало сиротское нищенство, а здесь, поди же, – достаток. И новому человеку могло подуматься, что края эти беды миновали. А все потому, что здешние крестьяне исстари были предприимчивыми: не богаты хлебом, но богаты озерной рыбой, огородами, богаты пойменными лугами – а где луга, там и стадо. Ко всему мужики занимались отхожим плотницким промыслом – и это тоже не однажды спасало от голода. И люди верили в себя, знали себе цену: держались с достоинством, горделиво. За достаток и домовитость и обзывали заволжских «кошелями», а то – «куркулями». Бывало, в Городке на пристани кричит какой-нибудь плутоватый охлёсток:
– Эй, заволжски кошели, поманеньку шевели!
Сотоварищи хохочут, а заволжский мужик и бровью не поведет, будто и не его задирают. Так, лишь баба иная огрызнется: «В ладу с совестью-то живем – вот и кошели. Не то что ты, полоротый – сума переметная». Может быть, и поэтому недолюбливали заволжские пришлых, чужаков, хотя пришлые там случались редко, – заволжская округа цвела на отшибе, в стороне от больших дорог.