Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 24



– Кого? – Амалия подняла на него глаза.

– Русских. Они совершают порой такие поступки. Такие. Я даже не понимаю их мотивацию, хоть я и психолог. Это как у Достоевского. Вы читали его?

СЦЕНА 6. ВХОД В ТЕАТР. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.

У входа останавливается такси. Выходит Евлахов. Неторопливо, с достоинством входит в театр. Двое прохожих у афиши с нескрываемым интересом смотрят на него.

СЦЕНА 6А. ВЕСТИБЮЛЬ ТЕАТРА. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.

В вестибюле театра толкутся первые зрители. Тут же и поклонницы Евлахова, обсуждают какие-то театральные новости. Заметив своего кумира, они пылко бросаются к нему.

– Николай Павлович, Николай Павлович! Одну минуту! – пытаются они преградить ему дорогу.

– Нет, нет, милые мои, – улыбается он, – не сейчас. Не сейчас.

Он решительно направляется по лестнице, ведущей в служебные помещения.

– Евлахов! Вы гений! – кричит ему вслед одна из восторженных поклонниц. Среди ее подруг раздаются аплодисменты.

СЦЕНА 7. ТЕАТР «АНТРЕПРИЗА». ЗАЛ. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.

Только что закончилась репетиция. Актеры уже разошлись, кто куда. Только двое из них еще собирают бумаги, вещи, лежащие в креслах первого ряда.

На сцене рабочие монтируют декорацию к вечернему спектаклю. Откуда-то сквозь дверь доносятся звуки репетиции канкана под пианино.

В зале возле режиссерского столика, стоящего в проходе между рядами, сидят директор театра Эммануил Карлович Жиромский и его гости: немолодой мужчина г-н Герц из Германии и его юная помощница Магда. Пьют чай. Говорят по-русски, причем Герц явно с трудом, поэтому периодически Магда переводит для него на немецкий язык, сказанное Жиромским.

– Какой у них может быть взлет, уважаемый профессор, какое новаторство? – не прерывая беседу, Жиромский кивает актерам, последними покидающими зал. – Дикарство и варварство. Вот все, что может быть в Совдепии, более ничего. Кухаркины радости. Поговорите с бежавшими оттуда. С тем же Евлаховым.

– А Меерхольд? А Евреинов? – не соглашается вежливо Герц.

– А что Меерхольд… Он кончился на «Маскараде». Ничего лучше он не поставил. Сейчас – чиновник театрального отдела. Смешно! Ставит агитки.

Внезапно Жиромский умолкает на полуслове. В зал входит Евлахов, в распахнутом пальто, посвежевший, гладко выбритый. Трудно сейчас в нем узнать измученного неведомой психической болезнью человека, который утром, сидя на кровати беседовал сам с собой.

– Надеюсь, не опоздал? – улыбается Евлахов, подходя к столику. – День добрый господин Герц, здравствуйте Эммануил Карлович, здравствуйте Магда.

Жиромский подходит к Евлахову.

– Николай Павлович, голубчик, – негромко говорит он, – зайдите ко мне после беседы раз уж вы тут.

– Ну, я же все вам сказал, дорогой мой. Я не еду ни в какую Германию.

– Не говорите ничего сейчас. просто зайдите. Умоляю.

И обращаясь к гостям, уходя, добавляет:

– Я сейчас распоряжусь еще насчет чая. Не буду мешать…

Николай Павлович снимает пальто, садится. Наливает себе чай.

– Где будем беседовать? Здесь? – спрашивает он.

– Если вы не против.

– Разумеется. Итак. В прошлый раз мы остановились, кажется, на Евреинове и его теории «двойного театра»

– Да, верно. Кстати, он назвал вас недавно своим единственным учеником. В интервью французской газете. Вы не знали об этом?

– Нет, не знал. Что ж. Довольно лестно, – Евлахов помолчал, улыбнулся. – Да. А что касается его системы «двойного театра». – он замялся. – По моему мнению, это больше, чем театр. Это. не знаю даже как назвать. философия, что ли.

Открывается дверь в коридор, оттуда сразу доносится шум, затем затихает. Евлахов кивает кому-то приветливо.

– Вот, по поводу «двойного театра», – Герц задумался, подыскивая слова, пытаясь точнее сформулировать мысль. – Я никак не могу понять, неужели Евреинов всерьез предлагал актерам покинуть сцену профессионального театра, чтобы выступить на «сцене жизни», как он говорил?



– На сцене реальной жизни, – поправил Евлахов и добавил, – называя именно это вершиной актерского мастерства. Как в пьесе «Самое главное».

– Но, что он имел в виду? Не буквально же.

– Думаете? – Евлахов чуть усмехается. Молчит, словно раздумывая, сказать или не сказать. – Вот, подойдите сюда.

Николай Павлович подходит к лежащему на барьере оркестровой ямы плащу и выставленной уже декорации вечернего спектакля. Вблизи видно, что это разрисованное полотно, закрепленное на рейках.

– Это плащ из «Макбета», как вы догадываетесь, а это декорации, – Евлахов показал рукой в сторону сцены. – Чем должна пахнуть эта материя, эта стена? Кровью, убийством, конским потом, мочой, простите за подробности. А чем она пахнет? Пылью, профессор. Пылью и краской. И еще дешевыми духами актрис.

Евлахов неожиданно наклонился к Герцу, перейдя на шепот:

– Нельзя… Понимаете? После того, что было, после мировой войны, после бойни в России. нельзя играть в пыльных декорациях старого театра. Он умер, как и эпоха. Умерла. Теперь все, даже дети, знают, как пахнет кровь и какая она на вкус.

Герц чуть отступил от Евлахова, не в силах выдержать взгляд его пронзающих полубезумных глаз. Между тем Евлахов вдруг улыбнулся, словно маску надел – другое лицо.

– Простите, это я так, – мягко сказал он. – А вот, кстати, еще чай принесли.

Входит барышня – ассистент, ставит еще один чайник на столик.

– А что синематограф? – спросил Герц, присаживаясь к столику с чаем.

– А что синематограф? – скептически улыбнулся Евлахов. – Та же иллюзия, условность. Целлулоидный фокус, больше ничего.

Они сидят какое-то время молча. Пьют чай. Евлахов кивает проходящим вдоль прохода костюмерам и актерам.

– Я, знаете, как-то видел бой, – вдруг говорит Евлахов, – настоящий, страшный бой, в Сибири. Был вечер. Представьте – багрово-черное небо и город под ним. Город горел. Горела станция. И конные насмерть рубились на фоне огня, на фоне заката. На наших глазах. Все было видно до мелочей. Я помню, как вдруг художник, что был с нами, нежнейший, христианнейший человек, сказал. Даже не так. Он выдохнул, он выкрикнул: «Как это красиво!»… Понимаете. Убийство, кровь, и. «как это красиво»… Я помню его лицо. Оно пылало таким неподдельным восхищением. этой трагической красотой, этой симфонией смерти. Потому что, никакая живопись не способна передать это. Потому что любое искусство – иллюзия, а это была жизнь. Так и «двойной театр», вернее.

Евлахов вдруг замолчал, посерьезнел, отвел глаза от собеседников, словно забыл о них.

Тихо пробормотал, уже ни к кому не обращаясь: – а это жизнь. Да. Это жизнь.

Герц ошеломленно смотрел на Евлахова, словно догадываясь о чем-то, во что невозможно было поверить.

– Извините, – вдруг резко сказал Евлахов. – Мне надо побыть одному.

Он резко встал и вышел из зала.

Герц и Магда, недоуменно переглянулись, глядя ему в след.

– Какой странный, – сказала Магда

СЦЕНА 8. РЕСТОРАН. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.

В ресторане, судя по говору, собирается в основном русская публика. Народу полно. Ходят от стола к столу, приветствуя друг друга. Многие офицеры в военной форме.

Евлахов идет между столиков, высматривая кого-то, при этом непрерывно кивая, здороваясь. Ему улыбаются, особенно дамы, похоже, он популярен в этих кругах.

За одним из столиков сидят три дамы. Одна из них тихо говорит соседке:

– Посмотри налево, только не оборачивайся.

– А кто там?

– Евлахов.

– Евлахов? – дама не выдержав, все-таки оглядывается.

К Евлахову подходит пожилая дама:

– Как ваше здоровье, Николай Павлович? – спрашивает она. – Мне сказали, что вы не едете на гастроли в Германию.

– Возможно. Еще не решил, Ольга Карловна. – отвечает он, продолжая отыскивать взглядом кого-то.