Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 16



Когда-то он прикладывался к обшлагу рукава в качестве сына. Теперь, чужой человек, обязан ли он облобызать сукно мундира этого всячески ненавистного ему человека? И вдруг коварная мысль мелькнула в голове его: чем вежливее и нежнее начнется это свидание, тем крепче, неожиданнее и чувствительнее будут те удары, которые он нанесет в сердце этого человека.

А человек этот настолько сух, бездушен, настолько деревянен, что нужны сильные нравственные тумаки, чтобы его пробрать и встряхнуть. Шумский, внутренне смеясь, наклонился, Аракчеев поднял руку и молодой человек приложился губами к обшлагу.

– Вон, – выговорил Аракчеев, мотнув головой на стул с другой стороны стола.

Шумский сел и устремил взор на графа. Тот сидел, опустив на книгу свои глаза с галчьими веками. Толстые губы его топырились, как показалось Шумскому, особенно пошло. Мясистый, как бы опухший, нос, слегка вздернутый вверх, тоже казался ему на этот раз особенно уродливым. Короткие и курчавые, как у негра, волосы, жесткие и блестящие, положительно не шли к аляповатому лицу.

Все эти завитки и колечки с легкой проседью казались париком, в шутку сделанным из мерлушки и вдобавок приготовленным для иного, более красивого, лица.

«Стриженая кухарка Агафья в генеральском мундире!» – подумал Шумский, вдруг снова озлобляясь.

– У матери был? – в нос мыкнул Аракчеев, не разжимая губ.

– У Настасьи Федоровны? – как бы поправляя, вымолвил Шумский и прибавил: – Был-с.

Аракчеев двинул не спеша галчьими веками и тускло-стеклянные глаза, как у куклы, уперлись в молодого человека.

– Это что же такое? – выговорил он мерно.

Шумский молчал, приняв наивно-равнодушный вид.

– Что же это такое, спрашиваю я вас, сударь мой.

– Как-с-будто? – заискивающе произнес Шумский.

– Так-с! – отозвался, передразнивая, Аракчеев и вторя тем же тоном.

Наступило молчание, и тишина, нарушаемая лишь сопеньем графа, длилась долго.

Тут два человека вдруг захотели друг друга переупрямить. Один ждал ответа на вопрос, а другой не хотел отвечать, а хотел, чтобы ему еще раз предложили этот важный вопрос, но яснее и определеннее.

– Мало, мало. Да, мало тебя драли, – выговорил наконец один из двух, не подымая глаз. – Теперь поздно. И если драть нельзя, то надо будет выискать что-либо прямо соответствующее. По какому случаю и с какого черта? Что приключилось, чтобы осмелиться свою родительницу дерзновенно вдруг называть Настасьей Федоровной?

– Вот за этим, собственно, я и приехал, чтобы вам объяснить все… – ответил Шумский умышленно небрежно. – Подробно объяснять не стоит. Достаточно сказать лишь несколько слов, по которым вы уразумеете все. Я называю вашу сожительницу не матушкой, а…

Аракчеев быстро вскинул глаза на Шумского, и тот невольно запнулся под ярко сверкнувшим взглядом. Это была уж не кукла, а зверь!

– Я называю ее Настасьей Федоровной по той причине, – продолжал он тверже, – что она мне не мать.

– Ты что же это… Допьянствовал до умоисступленья, до потери разума, до синеньких чертиков?! – хрипливо вымолвил Аракчеев от приступа гнева, сдавившего горло.



– Соизвольте, ваше сиятельство, понять… Я родился не от Настасьи Федоровны, она мне не мать! Вы же мне не отец, а совсем чужой человек! Все это мошеннический обман и преступная комедия.

И, сказав это, Шумский пристально впился глазами в Аракчеева, чтобы насладиться тем, что произойдет в этом человеке. Но через мгновение на лице Шумского было написано удивление. Со зверем-человеком ничего не случилось. Лицо его не изменилось ни на каплю, а если что и произошло там, где-то, где у людей бывает сердце, то ничего наружу не вышло. Он только громче сопел…

– Рассказывай, сударь, побасенку потолковей, с началом, с середкой и с концом, – вымолвил Аракчеев, ухмыляясь ехидно, но тревожный голос слегка изменял ему.

– Что же вам, собственно, угодно знать? Как все произошло? Откуда меня достали? Как выдали за своего и за вашего сына? Это, я полагаю, вам расскажут лучше меня все грузинцы. Все здесь знают то, чего только мы двое не знали – вы да я… Последний хам в доме может рассказать вам, как меня в ваше отсутствие притащили новорожденным во флигель и как выдала меня за своего ребенка ваша сожительница, которая сама и не могла иметь никакого ребенка, ибо, прикидываясь, только носила подушку. Я же сын родной Авдотьи Лукьяновны. Да-с! И если вы не хотите заставить объяснить все сами Настасью Федоровну, позовите мою мать, а то любого хама из дворни… Я отвечаю вам, что каждый из них знает подробно, как над вами потешилась ваша сожительница.

Шумский смолк. Аракчеев вдруг двинулся и не просто вздохнул, а как-то протяжно выпустил при себе дух, как если бы пробежал версту, не переводя дыхания или бы окунулся сразу в холодную воду.

«Пробирает, соколик. Родненький! Желанный! Касатик!» – Мысленно издевался над ним Шумский.

Наступило молчание и длилось минут пять, которые, однако, показались Шумскому целым часом.

– Если все ложь, что мне тогда сделать? – глухо выговорил наконец Аракчеев. – Что мне учинить с тем негодяем, который, собрав охапку всяких сплетен, клеветничает на уважаемую мною особу, позорит любимую мною женщину, выше которой я на свете не знаю, выше которой на свете нет! Да! – вдруг громко на весь кабинет крикнул Аракчеев. – Нет на миру женщины выше Настасьи Федоровны. Все, какие есть на свете женщины, хоть бы принцессы и королевы, все ей в подметки не годятся. Только холопы разные этого не понимают, и грузинские, и петербургские. Да не крепостные, а сановные и придворные. А вот государь император, тот знает и высоко ценит Настасью Федоровну. И вдруг ты, паршивый щенок, набрав всякой дряни на язык, принес ее сюда и соришь языком у меня в кабинете, перед моей особой. Алтынный поросенок порочит особу, кою я не знаю, с кем и сравнять… разве со святыми угодницами. Ну, так если все это святотатственная клевета на нее, что мне тогда с тобой сделать? Говори!

– Что вам угодно. Ваша воля…

– Знаю, что моя… Что мне угодно. Ну, так вот что. Слушай! Дело это рассудить немудрено, сейчас же за него и возьмемся. Если, как я знаю, окажется на поверку, что все это злобная ложь, то я попрошу государя тебя разжаловать в солдаты и сослать в какой дальний полк, в трущобу. Там ты и околевай. Согласен?

Шумский молчал.

– Что? На попятный?..

– Нет-с, но я не понимаю, при чем тут согласие мое и чего вы желаете от меня.

– Желаю и требую, чтобы ты, поганый щенок, выбирал… Начинать ли расследование этой мерзости, которую ты сюда притащил на языке, или бросить и постараться даже забыть этот паскудный разговор, который мы теперь с тобой ведем. Если не начинать ничего, то все останется по-старому. Только я буду помнить, что ты на всякую гадость мастер. А коли не бросать, а начинать расследование, то после оного быть тебе солдатом. Согласен?

– Согласен, – отозвался Шумский, улыбаясь, – но позвольте… Всякий, как я слыхал, и торговый договор бывал на две стороны. Если все окажется ложью и клеветой, то пусть я буду солдатом, хоть трубочистом. Чем вам угодно. Но если все окажется сущей правдой? Тогда, позвольте узнать, что будет?

– Что? Что? – воскликнул Аракчеев. – Что же тогда? Ничего!..

– Как – ничего? Если в деле окажется виновной близкая и дорогая особа, так ее всячески выгородить. Меня в случае легкой виновности – сплетничанья – в солдаты, а кого другого в случае уголовной виновности милостиво простить, опять ласкать, обожать, ублажать, кормить и поить… возбудительным сладким винцом… пред отходом ко сну!..

– Не твое дело, негодяй… это все… – прерывисто проговорил Аракчеев, и голос его, сдавленный и сиповатый, выдал всю ту бурю, которая вдруг поднялась в нем от дерзости молодого человека.

– Нет-с, мое дело, – резко продолжал Шумский. – Коль скоро заранее определено, как буду я наказан, оказавшись виновным, то я точно так же желаю вперед знать, как будут наказаны другие, если я окажусь прав. И удивительно, право… Говорить, что это не мое дело. Надо мной разыграли комедию, меня новорожденным отняли силком, правда, у простой крестьянки, но все-таки у родной матери, и заставили меня эту мать считать прислугой, обращаться с ней двадцать пять лет, как с горничной, крепостной бабой… Когда цыганки уносят и воруют детей, их хватают, судят и наказывают. А важного сановника и его сожительницу за воровство чужого ребенка нельзя, стало быть, наказать? Так, если законы и судьи тут невластны, то надо самому уворованному, когда он вырос, действовать и за себя отплатить.