Страница 9 из 37
У них даже сапог не было, ботинки с обмотками, смешно сказать, обмотки вместо сапог, а вместо ружейных ремней - веревки, все они тащили свое оружие на веревках, презренный сброд! Зато наши - парни что надо! Наши настоящие солдаты, германские солдаты, сразу видна разница: наши в сапогах, в черных высоких сапогах, и винтовки наши несут на плече, и штыки выровнены по ниточке - ни выше, ни ниже. А что за парни идут впереди-бог ты мой-что за парни! Сильные, как дубы, могучие, как медведи! А за ними взвод саперов - маленькие ловкие ребята эти саперы: ты не гляди, что маленькие, они сущие черти, эти саперы, маленькие, зато ого! Это они провернули все дело: ведь и среди чехов были рослые парни, а бежали, спустились с гор, сдались без единого выстрела.
Эти маленькие бравые парнишки заставили их бежать. Сущие черти, замечательные парни наши освободители!
Литавры гремели, трубы кричали: "Взвейся ввысь, красный орел!" Мы выкрикивали "хайль!"
и снова "хайль!", и слезы выступали у нас на глазах, а солдаты все шли вниз по улице. И тут мы бросились к ним, к нашим освободителям. Удержать нас было невозможно, походный строй был мгновенно смят. Мы обнимали их, лепетали что-то, плакали и смеялись, кричали "хайль!" и "добро пожаловать!", мы обнимались, дети раздавали цветы, последние цветы осени: астры и поздние георгины, Цветы дождем сыпались из окон и вместе с цветами в окнах трепетали флаги, тайно сшитые флаги со свастикой. Знамена реяли и колыхались на ветру, а мы стояли на сброшенных чешских буквах, гербах и флагах, мы попирали их ногами и обнимали наших освободителей. И я помню, что был счастлив, что кричал и смеялся со всеми. Потом солдаты хотели снова построиться в колонну, чтобы идти дальше, но мы загородили им дорогу, мы несли вино и фрукты, бутерброды, и пирожные, и молоко, а солдаты не знали, как, принимая подарки, удержать винтовки на плече. Поющее, ликующее, кричащее шествие медленно двигалось по улице к рыночной площади: освободители и освобожденные. Процессию то и дело задерживали волны ликования, и она вдруг остановилась перед домом нашего скорняка, и сквозь крики "хайль!", сквозь ликование, сквозь крики и вопли пробилось сначала фырканье, а потом оглушительный хохот. Солдаты стояли перед вывеской нашего скорняка, подталкивали друг друга локтями и надрывались от смеха.
Мы тупо уставились на вывеску и хохотали вместе с ними, не понимая, над чем они смеются, пока один из солдат, задыхаясь от смеха, не выговорил с трудом:
- Это надо же! Задничек! Сейчас лопну от смеха! Посмотрите, как зовут этого парня! Задничек!
Понятно, мы поглядели и тоже схватились за животики от смеха. Задничек! Мы тысячу раз видели его вывеску, и никогда она не вызывала у нас смеха. Обычная чешская фамилия, мы эту фамилию слышали и читали сотни раз, и никогда она не казалась нам смешной, но солдаты сразу увидели: Зад-ничек. Где только были наши глаза! Мы тряслись от смеха, а Карли сделал непристойный жест.
Антон Задничек, наш скорняк, со слезами ярости и стыда на глазах уверял, что он не отвечает за свою фамилию, что он никакой не чех, а немец, настоящий немец, что в его семье с незапамятных времен не было ни одного чеха и что завтра, нет, даже сегодня, если только можно, он переменит свою фамилию на Попман, или еще лучше на Попенман, или на Папенман, это будет настоящая немецкая фамилия. Солдаты весело похлопывали скорняка по плечу и говорили: да, он должен это сделать, ведь теперь-то они его освободили. Над горами шумели самолеты. Скорняк вытер носовым платком глаза и сказал, что все еще никак не может поверить, что он теперь действительно свободен и что чехи больше никогда не придут. Я тоже никак не мог в это поверить. Солдаты говорили, что мы можем быть спокойны, они нас освободили и никогда больше чехи не вернутся.
Потом походная колонна снова построилась, зазвенели колокольчики, ударили литавры, закричали трубы, и солдаты замаршировали по рыночной площади, печатали шаг сапоги, все винтовки, как одна, смотрели вверх, и солдаты прошли по рыночной площади, а оттуда разошлись по квартирам. Нам достался обер-фельдфебель. Я освободил ему свою комнату и соорудил себе постель на чердаке, а отец принес из погреба бережно хранившуюся бутылку старого штейнвейна. Она пролежала там двадцать лет, покрылась пылью и паутиной, но сегодня настал ее час: через двадцать лет пришла свобода!
Свобода пришла, она спустилась с гор с развевающимися волосами, в красных сапогах, с голыми икрами, и ее рот дышал кюммелем и шнапсом.
Она пришла в распивочные и трактиры и обосновалась там. Она царствовала неделю, и на эту неделю весь наш городок превратился в один большой трактир, в один большой бордель. Мы праздновали наше освобождение сплошной нескончаемой пирушкой. Занятий в школе не было. Все, кто не должен был идти на фабрику или в бюро, сидели в трактире, казалось, что и солдаты совсем свободны от службы. Пивные и кабаки были открыты весь день и всю ночь, комендантский час отменили, отец сунул мне в руку бумажку в сто крон и сказал, что эти исторические дни надо отпраздновать как следует, что подобные дни повторятся, быть может, только через тысячу лет. Вот мы и праздновали, а праздновать значило: в трактир, и вышибем дно у бочки! Мы шли в трактир "У Рюбецаля", а оттуда в "Золотую звезду" и в "Голубого быка", и в отель "Хеннель", и в "Горный замок", и в "Хижину у ручья", и в кафе "Нейман", и всюду сидели солдаты: пехотинцы, артиллеристы, танкисты, саперы и связисты. Всюду сидели солдаты и пили, и, черт побери, они умели пить: еще бутылку, еще рюмку водки, еще кружку, еще литр и еще литр, и, конечно, за все платили мы. Поддерживая, друг друга под руки и шатаясь, брели мы из трактира в трактир. Мы заворачивали во все трактиры, и даже в лавках, в которых обычно торговали навынос, нам освобождали парадную комнату, втаскивали туда ящики с пивом, бутылки шнапса, столы и стулья. Мы сидели там, и у каждого из нас были деньги в кошельке, и никто не считал их, даже если они были последнее. Мы заходили повсюду и всюду пили и всюду пели: мы подхватывали наших освободителей под руки, и, едва держась на ногах, снова пили, и пели новую песню, которую принесли с собой освободители. "В поле вырос маленький цветочек", - пели мы, а потом-три раза кулаком по столу: бум, бум, бум, так что рюмки звенели, а если они разбивались, тоже не беда - хозяин живо доставал новые, и теперь он не ставил в счет разбитые, потому что для него наступил великий час.
Настал великий час для всех трактирных хозяев и всех лавочников: из каждого кармана деньги текли рекой к ним в кассы, и им рук не хватало, чтобы взять все, что им давали, и они тащили из погреба все новые ящики шнапса-запас на годы, целые ящики шнапса стояли возле стойки там, где обычно хватало двух-трех неполных бутылок. Каждый выкладывал последние денежки, потому что теперь наступали распрекрасные времена: ни долгов, ни забот, ни евреев, ни нужды, и мы бросали деньги на стол: "Еще по кружке на всю компанию!" Хозяин тащил еще по кружке на всех, и капли пота дрожали на его жирных щеках, и мы опрокидывали по кружке, и стучали по столу, и пели про Эрику, а потом про Анну-Мари-ее сына назвали Августом, потому что это случилось с ней в августе, - и о том, что кожа у моей девушки должна быть золотисто-коричневой, точь-в-точь как у меня. И тут приходили девушки, и каждая желала познакомиться с солдатом, и каждой доставался солдат, а то и два, и три, и четыре, и, смотри-ка, даже недотроги пришли, и они тоже разрешали солдатам лезть им под юбки, и те задирали им юбки, и хлопали их по голым ляжкам, и расстегивали им блузки, и девчонки визжали, а женщины стонали, и всюду играла музыка, хотя бы просто губная гармоника. Девушки прижимались к своим солдатам, всюду танцевали: во всех распивочных и во всех кабаках, во всех парадных комнатах, предоставленных солдатам, а потом парочки исчезали, растворяясь в темноте ночи или в свете дня. Стерлись границы дня и ночи: везде парочки, везде поцелуи, везде хриплое дыхание, и везде музыка, и день и ночь открыты все кабаки, и так будет всегда, всегда, всегда. Никто не знал, день сейчас или ночь, никто не знал, пьян он или трезв, все бормотали что-то заплетающимися языками, и так прошли день и ночь и еще день и ночь, и вдруг снова начались занятия в школе, началась служба, начались будни, и откуда-то появилось что-то странное, незримое, призрачное.