Страница 36 из 37
Никакого тебе утомительного процеживания, ни осадка или там накипи чистейший крепкий черный кофе, лучше, чем в кофеварке. Великолепно, не правда ли?
- В самом деле, это удобно, - сказал я.
- Нэс-кофе, - повторил он еще раз и, держа баночку большим и средним пальцами правой руки, щелкнул по ней указательным пальцем левой так, что она, сверкнув серебром, обернулась вокруг своей оси. Затем он торжественно поставил банку возле моей чашки, показал на уставленный яствами стол и произнес: - Ну-у!
Ничего больше, только: "Ну-у!" Очевидно, он надеялся, что этот кулинарный аргумент сразит меня наповал. Я намазывал булочку и неторопливо расспрашивал его о всяких мелочах. Он односложно отвечал. Когда я откусил кусок, он сказал укоризненно:
- Как вы можете ехать в русскую зону? Очевидно, вы их совсем не знаете!
- Почему же, - ответил я, - я внимательно следил за развитием событий, которые привели к созданию Федеративной Республики там и Германской Демократической Республики здесь, я изучал обе правительственные программы и...
- Но ведь это политика, это же все чепуха! - воскликнул он раздраженно, накладывая сбитые сливки в чашку с нэс-кофе. - Поймите, мой дорогой, все это сущий вздор, важно, как ты живешь!
- Вот именно, - сказал я, - только я понимаю под этим нечто большее, чем сбитые сливки и нэскофе!
- Я тоже, - сказал он, - например, свободу!
- Например, свободу, - повторил я, - только, спрашивается, для кого!
- Для души, для ума, - ответил он и, по-видимому осененный новой идеей, повел меня в соседнюю комнату и стал показывать свою библиотекутем же жестом, каким предложил мне полюбоваться уставленным яствами столом, но только не добавил при этом: "Ну-у!" Особо он указал на книжную полку, где в одной шеренге выстроились свидетели его свободы: Элиот, Камю, Паунд и многие другие писатели, которых я не знал, а среди них, смотри-ка, Биндинг и Юнгер - эти-то двое были мне хорошо знакомы! Я читал имена авторов и названия книг, а мой знакомый безмолвно ждал. Наконец он все же произнес свое: "Ну-у!"
- Ну-у! - повторил он. - Вы удивлены, не так ли? Этого вы не увидите в русской зоне никогда!
- Биндинга и Юнгера наверняка не увижу, - сказал я, - и считаю, что это правильно!
Он же находил, что это неправильно. Конечно, он соглашался, что Юнгер изрядно мрачноват, а Биндинг, несомненно, имеет довольно прямое отношение к национал-социализму, но все-таки оба неотделимы от истории немецкой культуры, а свобода якобы в том и заключается, чтобы предоставить слово и таким писателям. Я спросил его о Марксе, о Ленине, о Шолохове, должно быть, это его рассердило, и он в третий раз протянул: "Ну-у..."
- Ну-у... - протянул он. - Вы сами скоро поймете, как заблуждались: сама жизнь вас переубедит. Максимум через год ваша русская зона развалится!
Я улыбнулся.
Вдруг он снова взял мою руку.
- Боже мой, - сказал он, - вы подпали под влияние русских, это чувствовалось еще во время войны, через это проходит каждый. Вы же интеллигентный человек, для вас там нет поля деятельности.
- А я убежден в обратном, - сказал я и попы* тался объяснить ему, что осмыслил свою жизнь, лишь начав изучать марксизм, и что только в плену понял, для чего и зачем мы живем.
Теперь улыбнулся он.
- Это стандартные фразы, - сказал он с таким жестом, будто что-то отшвыривал в сторону, - это стандартные фразы, их обычно пускают в ход, когда пытаются осмыслить что-нибудь новое, - повторил он и пододвинул мне кусок яблочного торта. - Через год, когда вы хорошо узнаете ваше государство, вы будете думать совсем иначе, дорогой мой.
Он пронзил меня взглядом.
- Впрочем, мой дом всегда остается для вас открытым, и мы будем считать, что ничего не случилось, - с расстановкой сказал он.
Я встал. Я торопился, но подгоняло меня не только время.
- Вы снова будете писать стихи? - спросил он.
- Наверно, - сказал я, хотя еще не был в этом уверен. С тех пор как я попал в антифашистскую школу, я не написал ни одной строчки.
- А знаете, вам следовало бы описать пляску смерти, это в вашем духе, этакую жуткую демоническую пляску смерти, которая передала бы весь апокалипсис нашего времени, - сказал он и допил свой нэс-кофе. - Весь апокалипсис, - повторил он и поставил чашку, - одиночество человека, отчаяние, безжалостность, чувство покинутости...
Он вытер с губ сливки. Я надел шинель.
- Может быть, возьмете булочек на дорогу? - спросил он.
Я отказался и ушел. Высунувшись из окна, он крикнул мне вслед:
- Подумайте о пляске смерти, а уж об издателе я позабочусь!
На вокзале Целендорф мне пришлось долго ждать электрички. Я подошел к киоску и пробежал глазами газетные полосы. У меня перехватило дьгхание. От преподавателей, приезжавших из Западной Германии, я уже кое-что слышал об антисоветской травле, и вот я вижу ее собственными глазами, первый раз со времен Геббельса я снова нахожу Геббельса. Мне стало противно: какая низость, грязь, какая ложь! Меня по-настоящему затошнило. Наконец прибыла электричка и повезла меня' назад, к вокзалу Фридрихштрассе. Второй раз за эти рождественские дни я почувствовал, что возвращаюсь на родину, домой, в свою республику. Я огляделся вокруг: здание вокзала было серым, с такими же серыми окнами, а рядом - крохотная елочка, флаги, транспаранты, спешащие куда-то люди, газетный киоск.
Я подошел к киоску.
- Что нового? - спросил я у продавца газет.
Он глядел на меня во все глаза, а я стоял перед ним в перекрашенной шинели, в меховой шапке на голове, с деревянным чемоданом между ног и, сбиваясь, считал малознакомые мне деньги.
- А что нового у Ивана? - в ответ ворчливо спросил он меня и, когда я сказал: "Много хорошего!" - сплюнул и состроил кислую рожу.
"Этот нас не любит", - подумал я и посмотрел на газеты, которые он продавал. И я увидел, что хоть мы ему и не по нутру, он вынужден продавать газеты, в которых написана правда. Это показалось мне хорошим признаком, и я подумал, что ежедневное общение с правдой, возможно, изменит и его так же, как нас изменила правда, которую мы видели вокруг и испытывали на себе, нас, которые еще три года назад (неужели с тех пор прошло только три года?!) были фашистами. Я купил "Нейес Дейчланд", берлинскую вечернюю газету, иллюстрированный журнал и в ожидании поезда стал читать. Уже давно прошел назначенный час, а поезда на Эрфурт дсе не было, прибыл он с большим опозданием. Люден в поезде было совсем немного, он был почти пустой, ведь наступил сочельник. Единственной попутчицей в моем купе была служащая народной полиции с двумя детьми - мальчиками семи и девяти лет. Она была скорее некрасивой, с грубыми чертами лица, и все же, когда она смотрела в окно, я бросал на нее взгляды, полные затаенной робости: ведь я уже давно не видел так близко ни одной женщины. Вскоре мы разговорились, она рассказала, что мужа ее убили в 1944 году в концлагере Нейенгамме: один садист-эсэсовец раздробил ему палкой шейный позвонок. Она призналась, что до этого вообще не интересовалась политикой, но после гибели мужа поклялась бороться против его убийц и вступила в народную полицию. Теперь она служащая немецкой народной полиции. Живет она с детьми одна, а сейчас едет на рождественские дни в дом отдыха, бывший замок одного тюрингского графа. Ехали мы опять невыносимо медленно: бесконечные проверки багажа, получасовые стоянки на перегонах, давка и ругань на остановках, а в Вейсаанфельзе в наш полупустой поезд набилось полно народу. Мужчины проталкивались в двери, лезли в окна, чемоданы и рюкзаки передавали через головы, в проходе мгновенно появился проводник. Ворвавшиеся в вагон пассажиры были почти сплошь рабочие. Слегка навеселе, они со смехом и шутками размещались по купе, пока все кое-как не устроились. Они распаковали рюкзаки, вынули хлеб, толстые ломти колбасы, масло, куски сала, бутылки с хлебной и тминной водкой и приступили к еде. То, что они съели за один присест, намного превосходило недельную норму по продуктовым карточкам, возможно, они раздобыли все это в коммерческих магазинах, тогда это стоило вдвое больше, чем весь мой наличный капитал.