Страница 31 из 37
- Военнопленный Фюман! - крикнул переводчик, поднеся руку ко рту.
Я шагнул к нему, и переводчик сказал:
- На допрос! - и кивком указал на палатку.
"Все", - подумал я и еще раз поглядел на горы, на огромные синие горы, исполинские горы. И тут я почувствовал толчок в спину и вошел в палатку.
Я ничего не видел больше, только темноту, я слышал вопросы, но был без сознания, и кто-то чужой во мне машинально назвал мое имя, место моего рождения, профессию моего отца, номер полка связи военно-воздушных сил, русские города, где я служил, где мы стояли Потом я услышал, как голос спрашивал: ^
- Вы были членом национал-социалистической партии или одной из подчиненных ей организации?
И тут сознание возвратилось ко мне. Без всякого удивления я заметил, что вопросы задаются мне понемецки, и увидел в полумраке палатки русского комиссара, который меня допрашивал, рядом с ним за грубо сколоченным столом сидел писарь, а в глубине палатки я увидел одетого в белое человека, который возился со шприцем, и я подумал, что, наконец, наступит конец. Пустят ли они мне пулю в лоб или накинут веревку на шею, только бы это был конец, конец всему. Я поднял голову и громко сказал:
- Да, я был в штурмовом отряде.
Теперь, конечно, комиссар должен вытащить свой револьвер, комиссар подошел ко мне и сказал:
- Разумеется!
Разумеется, он меня сейчас застрелит.
- Само собой разумеется, что вы были в штурмовом отряде, при вашем социальном происхождении и при таком воспитании, - сказал комиссар. Он говорил, я не понимал ничего, я слышал его слова, но не понимал их смысла. Мне показалось, что капитан сказал еще: "Хорошо, что вы честно отвечаете на вопросы". Но этого не могло быть!
Потом я сразу очутился снаружи у палатки и увидел, как ребята сгружают с грузовиков картошку и хлеб, увидел горы, деревья и небо над ними и подумал, что весь мир, должно быть, спятил, спятил после этой войны, или сам я спятил. И котлы висели над огромными кострами, а один из товарищей толкнул меня в бок и спросил, слышал ли я, что нас собрали здесь, чтобы зарегистрировать, в Германии сейчас это невозможно сделать. Он знает совершенно точно.
Сейчас же после регистрации нас всех отпустят, и не пройдет двух недель,'как мы будем дома.
На Кавказе дождь
21 апреля 1946 года, объединительный съезд КПГа СДПГ
Апрель. Дождь идет третий день, он льет так, как может лить дождь только на Кавказе. Небо низко нависло над землей - оно как черно-зеленая губка, которую беспрерывно выжимают. Кажется, что нас окружает своим влажным шумом водопад: небо стало водой, воздух стал водой, вода стекает бурными ручьями по лагерному плацу, наклоненному в сторону долины, и его сине-серый глинистый грунт закипает шипящей пеной. С первого дня дождя по плацу и лагерной дороге пройти невозможно, мы набросали между бараками чурбаки, плахи н целые деревья: чурбаки сразу погрузились в глину, а дубы с их широкими кронами удержались наверху. Из^за дождя мы, понятно, не работаем и вот уже третий день томимся в бараках и думаем, что при такой погоде англичане не прилетят.
Дело в том, что мы каждый день ждем прилета англичан... Мы уже почти год в этом лагере. Каких только слухов не наслушались за это время: и что нам уготованы бессрочные принудительные работы в Сибири, и что нас не сегодня-завтра освободят. Как и все остальные, я тоже каждый раз верил этим россказням, а когда они не подтверждались, с озлоблением решал не верить больше никаким слухам.
Но теперь в лагерь проникла новость, которая не может быть пустой болтовней, потому что ее напечатали в газете для военнопленных "Нахрихтен". Черчилль, прочитал я в этой газете, произнес в английском городе Фултоне большую антисоветскую речь, в которой он предлагал вновь вооружить Германию и предъявлял требования, которые означали попытку шантажировать Советский Союз. И все, кто прочел это, решили, как и я: Черчилль мог потребовать только одного - немедленного освобождения немецких военнопленных. Калле, слесарь по ремонту тракторов, который работал за лагерной зоной в поселке строителей и встречался там с пленными из других лагерей, на следующий день рассказал нам новые подробности. Англичане, говорил Калле своим медлительным голосом, предъявили Советскому Союзу ультиматум - освободить всех пленных в течение двух недель, в противном случае Англия высадит воздушный десант, чтобы освободить нас силой. Эта новость пьянила, как глоток рома, это уже не пустая болтовня, разве мы не прочли собственными глазами в "Нахрихтен" о "требованиях, которые означают понытку шантажировать Советский Союз". Значит, это правда! А на другой день мы уже называли друг другу шепотом срок предполагаемого десанта, а потом мы часами глядели в небо: не возникнут ли над лиловыми вершинами гор серьге фюзеляжи "харрикейнов"? "Харрикейны" в небе над вершинами гор снились нам по ночам, но теперь небо превратилось в зелено-черную губку, дождь лил третий день, и было ясно, что в такой ливень англичане не прилетят.
Мы торчали в бараках и старались, как могли, убить время от завтрака до обеда и от обеда до ужина.
Одни дремали на нарах, другие играли самодельными фигурками в шахматы, кто-то варил чай из листьев ежевики, кто-то в десятый раз выцарапывал изо всех карманов крошки табаку, были и такие, которые рассуждали о боях под Тобруком или Одессой и чертили схемы операций на глиняном полу барака. Немногие читали. Другие - их было большинство - обстоятельно и подробно обсуждали наилучшие методы приготовления бифштексов или погружались в мечты о сказочных наслаждениях прошлых лет. Я заварил чаи из листьев ежевики и теперь сидел на нарах рядом с моим другом Гейнцем, двадцатипятилетним студентом философского факультета. Мы сидели на нарах, скрестив ноги, попивали чай и беседовали на разные темы, как привыкли беседовать с ним каждый день.
- Я долго размышлял об этом и теперь понял, - сказал Геинц, - вся история - это история стремления к власти, а всякая власть - зло, ибо она основывается на подавлении воли человека. Следовательно, история изначально бессмысленна, ибо всякое зло бессмысленно.
- И поэтому мы мученики и жертвы политики, - сказал я.
Нужно держаться в стороне от всего этого, - сказал Гейнц, - нужно поселиться где-нибудь в полном одиночестве, вырыть себе пещеру в земле или уехать в Тибет, жить монахом и предаваться только размышлениям, размышлять, и ничего более.
И я согласился с ним.
Мы сидели на нарах, пили чай и строили планы на будущее. Пусть мир будет снова ввергнут в кровавые битвы, нам до этого больше нет дела, говорили мы, пусть возникают и рушатся целые державы, мы и знать не желаем об этом. Так, скорчившись на нарах в глубине кавказских лесов, над которыми шли дожди, мы пили чай из листьев ежевики и в мечтах строили царство свободного духа.
- Мы не станем читать газет, - говорил Гейнц, - не будем ни ходить на собрания, ни слушать ораторов, мы не согласимся больше ни голосовать, ни поддерживать чью-либо программу, никто не услышит от нас ни "да", ни "нет", мы сразу и навсегда исключим себя из истории.
- Ловцы человеков нас больше не поймают, - сказал я, - ни одна власть в этом мире не заставит нас защищать ее программу! А Гейнц предложил, чтобы мы оба поклялись в этом друг другу. Так мы и поступили, потом снова вскипятили чай и начали рассуждать о наилучшем способе поджаривания бифштексов. Гейнц рассказал о боях на Крите, я об Афинах, об этом городе, сверкающем белизной, где обитала богиня мудрости, и о холмах Аттики, где в виноградных гроздьях пылает солнце, где цветут лимоны и миндаль. Потом мы выскребли последние крошки табаку из наших кисетов, сделали по затяжке и задремали. Пообедав похлебкой, мы почитали:
Гейнц "Голодного пастора" Раабе, я - "Кисельные берега" какого-то Генриха Манна, я прежде о нем ничего не слышал, но его манера меня очень заинтересовала. В лагере были книги и брошюры Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, однажды от нечего делать я полистал какую-то из них и отложил ее, там говорилось о заработной плате, о стоимости, о прибыли, это меня не интересовало - я же не пролетарий! Я почитал "Кисельные берега", потом мы снова подремали, потом стали ждать ужина, а за стенами барака, взбухая пузырями и пеной, текли в долину потоки воды. Время до вечера тянулось мучительно медленно, наконец нам раздали суп, и вечернюю пайку хлеба, и по две столовые ложки сахару, и неожиданно табак и по куску вяленой рыбы. Значит, несмотря на дождь, какой-то грузовик пробился к нам в горы. Я с удовольствием взял с доски свою порцию, я очень боялся, что на меня выпадет жребий идти за едой - из-за проливного дождя пришлось по жребию выделить четырех человек, чтобы они принесли еду, но мне повезло, и я остался под крышей. Я жевал свою рыбу, сквозь дождь стало видно, что наступают сумерки, вечерняя темнота и дождь смешались, и тут я увидел, что по плацу бежит лейтенант из комендатуры лагеря, и крикнул об этом на весь барак. Этот пожилой лейтенант только недавно прибыл в лагерь, мы еще не имели с ним дела, но боялись его, в лагере поговаривали, что он эмигрант, немецкий еврей и только и ждет повода, чтобы отомстить нам за все. Это был человек небольшого роста и неприметной внешности, лет пятидесяти пяти, и, когда я увидел, как он пробежал через ворота, я подумал, что сейчас он выгонит всех нас под дождь, но тут же сообразил, что для этого ему не нужно было выходить под дождь самому, он мог бы послать солдата. А он спешил к нам сам, и, видно, очень спешил: бежал по стволам, проложенным в грязи, размахивая руками и стараясь сохранить равновесие, он оступался, попадал то одной, то другой ногой в грязь, и^ его брюки были вымазаны глиной выше колен. Лейтенант, верно, хотел нам сообщить, что произошло что-то необычное, что-то чрезвычайное, как правило, офицеры комендатуры появлялись в лагерной зоне только во время переклички. Дождь хлестал по-прежнему, мы прилипли к окошкам и увидели, что лейтенант бежит по направлению к нашему бараку, мы вытянулись на своих нарах, и вдруг ктото произнес: "Черчилль!" Он сказал вслух то, о чем думал каждый из нас. Черчилль! Он сказал "Черчилль!", он произнес это слово негромко, но в наших ушах оно прозвучало, как рокочущий пропеллер "харрикейна". "Черчилль, - подумал я, - старина Черчилль сумел-таки вызволить нас всех отсюда!"