Страница 15 из 19
Олег вытер лицо сначала одним, а потом другим рукавом уже довольно мокроватого ватника и поискал глазами трубу, и – и не увидел ничего, кроме шевелящегося молока. Впрочем, он и так помнил, где эта труба, и двинулся к ней, выставляя руки впереди, чтобы не налететь на нее физиономией.
Но леера все не было и не было. И он зашел, похоже, гораздо дальше, чем следовало, прежде чем осознал, что его и не будет.
И тут же почувствовал, до чего он замерз, особенно бедра в облегающих летних джинсах, с легкостью пронизываемых совершенно зимним ветром. И волосы были мокрыми от растаявшего снега, а новый снег как будто уже и не таял, потихоньку нарастая сугробиком. А отросшие за лето вьющиеся прядки над ушами – блин, они реально заледенели. И тут он сам заледенел от ужаса: ведь если он сейчас пойдет в неправильном направлении, он может запилить по тундре черт-те куда, так что даже после рассвета не сможет найти дорогу обратно. Значит, надо как-то здесь перетоптаться до утра, а утром парни пойдут в Доусон за последними бабками, и он их увидит, ведь труба пока что точно где-то рядом. Который сейчас час?.. Хрен его знает, но шесть-восемь часов он вполне в силах пробегать на месте, промахать руками, только для начала нужно чем-то обмотать голову, а то прядки уже, кажется, позванивают льдинками.
Белым снегом занесло, закружило, замело…
Не паниковать, не паниковать! Но ужас заполнил его грудь до отказа. Он протянул руку за спину – на рюкзаке вырос самый настоящий сугроб. Он стянул и отряхнул рюкзак, зубами на ощупь ослабил, а потом развязал узел, добыл из рюкзака запасную рубашку и обвязал ею голову, как фриц под Сталинградом. А сложенные вчетверо запасные трусы засунул себе в трусы, чтобы хоть немного защитить до предела съежившееся хозяйство. Лет десять назад они с одним пацаном зашли на лыжах далеко в степь, и тоже начался буран, пришлось возвращаться навстречу ветру, и лыжные штаны с начесом ужасно продувало, так они догадались, отвернувшись от ветра, пописать друг другу на штаны, и ледяную корку стало продувать намного меньше. Но одна лишь мысль защититься подобным образом пробудила его гордость – не хватало еще, чтобы его завтра нашли в обоссанных портках!
Ему вдруг открылось, какая прекрасная смерть его ожидала бы, если бы он сейчас сдался. Не зря же ему вспомнился зеленый светящийся снег перед глазом светофора, – как будто где-то в небесах дали переливающийся зеленый свет к его прибытию… Финны называют полярное сияние лисьими огнями – будто где-то за северным горизонтом бежит по снегам исполинская лиса, взметая светящуюся метель до небес своим волшебным хвостом, но солнечный ветер – это еще красивее. И все-таки красивее всех придумали викинги – это отблески золотых щитов дев-воительниц, провожающих души героев в Валгаллу.
Он присел на корточки рюкзаком к ветру и обхватил колени руками – стало намного теплее, особенно если не бороться с дрожью, а наоборот, трястись изо всех сил: когда сам трясешься, управляешь собой, и ужас ослабевает. И смотреть лучше вниз. Шевелящееся молоко всюду – хоть вверху, хоть внизу, но когда снежинки попадают в глаза, их кристаллики, видимо, немножко ранят роговицу, становится больновато. А есть, оказывается, разница, замерзать, когда больно глазам и когда не больно.
Жизнь пронеслась без явного следа, душа рвалась – кто скажет мне куда? С какой заране избранною целью? Но все мечты, все буйство первых дней с их радостью все тише, все ясней к последнему подходят новоселью. Да, в Америке умеют жить, но красиво умирать лучше всех умеем мы. А в жизни ведь нет ничего важнее смерти. Так, заверша беспутный свой побег, с нагих полей летит колючий снег, гонимый ранней, буйною метелью, и, на лесной остановясь глуши, сбирается в серебряной тиши глубокой и холодною постелью.
Когда-то он Светку вслед за собою околдовывал этими звуками, и вот они же сквозь колотун пробились к нему на финише… Жалко, Светка не узнает, что в последние часы он думал о ней. А жене скажи, что в степи замерз, а любовь свою он с собой унес… Маме тоже, конечно, сообщат…
И тут он подпрыгнул как ужаленный: в мамином горе совсем не было ни искорки красоты, выдумки, это был чистопородный черный ужас, ужас, ужас… В материнском горе нет ничего, кроме правды, оттого-то и нет песен о смерти детей. Блатные знают, что почем: жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда.
Хватит сидеть, надо что-то делать! Ага, можно двигаться по разматывающейся спирали, тогда рано или поздно наткнешься на трубу. Если взять шаг спирали метра три, чтобы еще видеть свои следы, то можно добраться до трубы оборотов за десять, ну не больше же, чем за тридцать метров он от нее отошел! Но уже потому, что он не ощутил никакого всплеска радости, он мог догадаться, что в глубине души не верит в успех. И действительно, снег заносил его следы намного быстрее, чем он успевал сделать один оборот, все, чего он добился, – он окончательно утратил представление, в каком направлении находится труба и в каком Сороковая миля. Мелькнула мысль оставить в центре спирали рюкзак, но это явно был способ потерять и его, – оставить метку на снегу было так же невозможно, как если бы это была вода.
Так, не паниковать, думаем, думаем! Ветер дул справа, значит, если идти, чтобы он дул слева, то это и будет примерно обратное направление. Сколько он мог пройти со своими падениями-вскарабкиваниями, вряд ли больше километра… Значит, если считать шаги – ну, скажем, до полутора тысяч – и следить, чтобы ветер все время дул слева, то можно выйти к Сороковой миле. Если повезет. А если не повезет, идти обратно, чтоб ветер снова дул справа, и снова считать до полутора тысяч, тогда вернешься примерно сюда же.
Если, конечно, ветер дул точно справа, а не примерно справа. И если он не менял направление и в будущем не поменяет. Но все равно надо двигаться, иначе тут совсем околеешь.
Тело продолжало трястись, зубы лязгали, но ум уже соображал, что надо трястись еще сильнее, так вырабатываешь больше тепла и убиваешь страх.
Не переставая усиленно трястись, Олег не с первой попытки прыгающими руками нащупал под ватником билетные деньги в нагрудном кармане рубашки – сложенные вдвое зеленые пятидесятирублевки были на месте, Ленин с нами.
Значит, двинули, ветер должен дуть слева, слева, слева…
Раз, два, три… Ноги совершенно разучились воспринимать сигналы, они могли только сами сигнализировать о какой-то неправдоподобной боли. Но каким-то чудом они еще могли шагать. Как можно глубже вбив руки в рукава ватника, он шагал будто на протезах, трясясь всем телом и лязгая зубами, но лязгающие челюсти продолжали отсчитывать: пятьсот двадцать один, пятьсот двадцать два, пятьсот двадцать три…
Он досчитал до семисот, потом до тысячи туда, потом досчитал до тысячи обратно, потом досчитал до полутора тысяч туда, и до полутора обратно. Потом еще туда, потом еще обратно, туда, обратно, туда обратно… Время от времени в нем вспыхивала надежда, когда из взбесившегося молока проступали готические стрельчатые окна, но когда он окончательно понял, что это чахлые елочки, радость перестала вспыхивать даже на миг. А потом и елочки превратились в белые раскачивающиеся призраки. Ветер дул порывами и столько раз менял направление (или направление менял он сам), что надежды у него почти не оставалось. Но и страха тоже. Он вообще плохо понимал, что с ним происходит и где он находится, и лицо от тающего снега он больше не вытирал, да и снег, кажется, перестал таять, однако ему было лень это проверить. Он больше не чувствовал холода, ему было скорее жарко и больше всего на свете хотелось лечь и уснуть. Умом он знал, что именно так люди и замерзают, но это было ему совершенно безразлично. И все же когда он наконец твердо решался лечь, он говорил себе: «Мама!» – и какой-то огонек сознания в нем снова оживал. И он снова приказывал себе: но вот еще-то десять шагов ты можешь сделать? Значит, можешь и еще десять. Вот сделаешь сто шагов, тогда и поговорим. И он их делал и делал, и делал, покуда не ухнул в какую-то яму. Он ничуть не испугался и не удивился, даже руки из рукавов не выпростал, просто понял: он в яме. И, стало быть, наконец-то получил право отдохнуть.