Страница 24 из 84
Она смутилась.
- Вам не нравится?
- Как-то уж очень без выкрутасов, несовременно, штучек не хватает... Он их на даче писал?
- У него нет никакой дачи, - сказала она обиженно.
- А на каком он живет, если не секрет, этаже?
- На восьмом.
- И пишет про дымоход? Про липы, которые в окошко стучат?
Она сказала совсем тихо:
- Он поэт...
- Знаете что, - спохватился я, - расскажите мне про вашу жизнь.
- Она такая маленькая.
- Ну, про школу...
Тема ей была близка.
Она подробно, с удовольствием рассказывала про свою школу, про какие-то школьные вечера, последний школьный рассвет у Москвы-реки... Так было хорошо и так сложно теперь: занятия вечером, библиотека днем.
И все шло мимо ушей моих. Я слушал добросовестно и почти ничего не улавливал. Как журчанье, как шелест окружающих нас листьев. Не знаю почему. Наверное, так вызывающе-великолепен был этот закатный лес. А может быть, наивные стихи увели мои...
Она, по-моему, тоже, как я, невольно поняла вдруг этот разлив, немую звонкую тишину красок и что-то еще, заставляющее нас умолкнуть.
Ладушка вдруг притихла. Березовый нежный свет упал на ее лицо. Пнликнула добрую песенку одинокая пичуга в сенокосном аромате, в гуще, среди белых стволов и красных оранжевых пятен...
Но вечер по-летнему теплый, березы высокие, небо в осенней дымке полоснула вдруг невероятная, нечаянная, совсем летняя гроза.
Я не знаю, что было бы, если бы на помощь не пришел дождь. Ну кто его просил, не было печали...
Говорят, это модно в книгах, такие дожди. Ни одна такая встреча не обходится в них без проливного дождя. Говорят, это красиво, когда льет он, дождин... Ничего хорошего... Но кто мне поверит? Я ничего не придумал. Дождь и в самом деле полил нежданный, оглушительный, как веселое весеннее половодье.
Сокольники зазвенели.
Взъерошилась, полетела, сверкнула блестками золотая кутерьма листьев, дождя и свежести. Забрызганная, мокрая Лада втянула меня под крышу тесной беседки, невольно прижалась ко мне и затихла.
Я поцеловал ее, как целуют, наверное, ребятишек.
Нежность, всей нежности нежность вошла в меня вместе с грозовым дождем и запахом алых листьев, с открытыми, почти плачущими родными глазенками.
- Ты самый хороший... ты самый... меня еще никто... никто...
Так нежданно, так светло.
Надо хорошенько продумать все...
Вот начеркал эти слова и поймал себя на мысли, что "продумать" вполне можно было бы отнести к моему свиданию с Ладой, ко всему, что осталось на нескольких последних страницах дневника...
Но я совсем о другом. Случилось такое, чего нельзя было просто выдумать, не то что предположить. Поэтому все остальное для меня как бы не главное, все отодвинулось вдруг, отложилось на какое-то неопределенное время. Сегодня главное листок пожелтевшей бумаги с чертежом и выкладками деда.
Что в них? Что изменило ровное тиканье времени? У нас по этому случаю был настоящий служебный переполох.
Рассказывают: один изобретатель велосипеда бухнулся головой о каменную стену, когда узнал, что велосипед уже изобретен месяц назад... Я похож на этого изобретателя, но шарахать в стену я не буду. Потому что в моем случае "велосипед" изобрел мой дед. А я люблю старика, хотя никогда не видел его живым. Он погиб лет за двадцать пять перед моим рождением. И я не виноват, я повторил то, что нашел когда-то мой дед. Нашел, а другие потеряли. Потеряли наглухо, навсегда, и мне пришлось идти вслепую, заново.
С этой минуты найденное мной будет уже не моим, будет еще одним открытием деда.
Но вечная слава Поиску! Тем более что поиск продолжается. Дед намекает на пять формул, а я знаю только две. Одна из них врезана карандашом в потускневший от времени листок. Абсолютно моя формула! Остальные четыре должны были быть на следующей странице. К нам попал обрывок записей. Уверен, что среди этих четырех есть и моя вторая. Не может быть иначе! Моя вторая. Но там еще три.
Какие? Вот о чем думать надо. Голова идет кругом. Какие? Что значит его чертеж? Вот он:
- И рядом слова: "Отъ самого себя".
В старинном пожухлом переплете она казалась невзрачной, суховатой, прямой по-стариковски. Она лежала на столе, немая свидетельница многих лет, многих внимательных рук. Это была книга деда "Лучи мироздания". Хорошо знакомая всем нам книга. У меня дома есть один экземпляр. Но в эту был кем-то вложен обрывок бумаги с карандашными записями деда.
- Больше там ничего не нашли, - сказал Шеф. - Не можешь ли ты поговорить с матерью. Какие бумаги у нее были. В архивах... больше ничего нет.
В кабинете у Шефа темно. Сосны закрыли небо в огромных окнах.
- Она рассказывала давно еще. Были две тетради, несколько писем, компас, географическая зеленая карта, бинокль и золотой перстень. Я не помню, что еще хранилось у нее... Перстень я продал, есть было нечего. Бинокль подарил...
- Но, кроме вас, у кого-то было еще что-нибудь?
- Усадьба сгорела в девятнадцатом. Книги остались, вот, пожалуй, все.
- Нет, милый, кроме книг, есть у нас этот листок, - он бережно погладил книгу. - Твой дед сумел найти формулу, которой нет ни в одной книге. Твою формулу, твою! Но теперь она уже не твоя, ничего не поделаешь, - он даже обнял меня. - К тебе она пришла потому, что мы с тобой живем в самый разгул телевидения. Когда жил твой дед, не было ни одной телестанции!
Он взял книгу, сказал:
- Поклонись памяти его.
- Тебе надо поклониться, если бы не ты...
- Что теперь будет, что будет... - Он открыл книгу, вновь достал из нее бумагу деда. - Можно рассказывать мне про две Луны, про четыре Луны. Я поверю. Но другие скажут, им померещилось. Двоилось у них... Другим не докажешь... Но твоему старику не могли мешать программы телестанций.
Шеф, по-моему, переживал не меньше, чем я.
- Им не дает покоя моя несговорчивость. Но если бы они знали, что все, за чем они так жадно и так щедро охотятся, заключено в этих пяти формулах... - повторил он вслух то, что было набросано карандашом на рыжем клочке бумаги.
Выглядят эти слова так:
"Если бъ они знали, что все, за чемъ они так жадно и такъ щедро охотятся, заключено въ этихъ пяти формулахъ..."
Он бережно спрятал бумагу в книгу, положил ее в стол.