Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



– Они наказали себя самих, – сказал ей Гвидон. – Их заклеймят. За безответственность и безалаберность. А что до прощального салюта, то громче всего он звучит в душе. И с ним никакая пальба не сравнится. Будьте мужественны.

Она посулила, что будет. Гвидон подумал, что ей по силам выполнить это обещание. Вечно женственного в ней было немного.

Очень сдержанная оценка, которую Гвидон дал салюту, вскоре нашла свое подтверждение. Визитной карточкой ресторана, весьма привлекавшей к нему, был тир. Гости то и дело вставали и уходили пострелять. Оставшиеся, глядя вослед, вспоминали о чекистской романтике и выражали свое одобрение доброй молодецкой забаве.

И все же эти отлучки в тир и звучная стрельба по мишеням под клики радости и досады (в зависимости от уровня меткости) вносили лихую, мажорную ноту в обрядовый ход поминовенья. Семья, в конце концов, возроптала, стрелки сочли себя уязвленными.

Гвидон предпочел ретироваться. Нынче вечером ему предстояла первая встреча с наследием Гранда, и он рассудил, что надо быть в форме. Нельзя было ни нагружать себя пищей, ни переусердствовать в возлияниях.

Он шел по Москве неспешным шагом в том состоянии размягченности, которое он неизменно испытывал после подобных свиданий с вечностью. Даже полученный гонорар, украдкой врученный ему полковницей, не возвращал к повседневной прозе. Однако лирический ералаш недолго томил и совращал отзывчивое Гвидоново сердце. Лишь погляди окрест себя, и город ответит жестоким взглядом.

В младости перемены естественны, практически их не замечаешь. И все же Москва так откровенно меняет выраженье лица, что даже Гвидона бросает в оторопь. Город, в котором сейчас проносится, видимо, лучшая часть его жизни, становится трудно назвать своим, порою за ним не поспеваешь.

Кажется, он себя отгораживает незримым, но несомненным барьером, переходя в иное пространство, плывет совсем в другом измерении, вознесшись своими фрегатами к небу. И чем они грозней возвышаются, тем больше тянет зарыться в землю.

Где старый уют перепутанных улочек, где хмель черемуховых дворов? И где былой пешеходный рай? Все сдвинуто, спрямлено, протянуто, ушло в тоннели и магистрали. Не пересечь, не поднять головы. Куда горожанину податься? Всюду ты гость, нигде не хозяин.

– Воспрянь, муравьиная душа, – отдал себе приказ Гвидон. – Дай только волю своей меланхолии – и живо распадешься на атомы.

Вдова открыла Гвидону дверь. Критически его оглядела.

– Перетрудился? – спросила она.

Гвидон молчаливо пожал плечами.

– Как принят был тост над последним приютом?

– Несколько огорчает ваш скепсис, – вздохнул укоризненно Гвидон. – Кто-то должен объяснить провожающим, кого они сегодня лишились.

– Прости, если я тебя обидела. Так ты, оказывается, ранимый?

– Есть у меня такой недостаток.

– А к умственному труду ты способен? Или увлекся на поминках?



Гвидон сказал со скромным достоинством:

– Я очень ответственный человек. В этом вы скоро убедитесь.

Она отвела его в кабинет. Он обменялся коротким взглядом с Грандом, запечатленным кистью, и погрузился в бордовое кресло.

Вдова сказала:

– Священнодействуй.

И оставила его одного.

Пожалуй, она не подозревала, сколь точным и метким был глагол. Стоило только сесть за стол, обнявший Гвидона своей дугой, остаться одному в тишине, взять в руки перо, разложить бумаги, стоило поместить посередке белый, еще не початый лист, подсветить его электрической струйкой, льющейся из зеленого шара, – и гость почувствовал, как на него нисходит неведомая благодать.

– Господи, – пробормотал Гвидон, – зачем я не Байрон, а другой, зачем я не гений, кипящий замыслами, готовый исторгнуть их из себя? Зачем я не Гранд? Ежевечерне усаживался он в это кресло и сообщал бумаге жизнь. Однако же и в моем бою отыщется свое упоение. Я должен пройти по его следам и сделать их достоянием общества. Куда ни кинь, а такая работа требует собственных избранников.

Цепким оценивающим взглядом он изучал загадочный почерк. Сабина Павловна не случайно отчаялась что-либо разобрать. Эти крючки и сокращения свидетельствовали, что мысль Гранда передавала энергию пальцам, они неслись по бумаге, как кони, стремясь хоть немного за нею поспеть, но, не умея лететь с нею вровень, изнемогая на полпути, едва обозначали ее и – дальше, чтоб не утратить цели.

Мало того что почерк Гранда был непонятен (сомнений не было, что Гранд и сам не всегда с ним справлялся), он еще был анафемски мелок. Казалось, без лупы не обойдешься, еще надежней – зрачок микроскопа. Гвидон представил себе, как буквы выходят на свет, пускаются в пляс, соединяются, как хромосомы, и образуют новую жизнь. Какой-нибудь унылый графолог уж точно решил бы, что Гранд был скуп – не отдавал себе отчета, попросту экономил бумагу. Но это слишком прямолинейное и одномерное объяснение. Совсем не скупость, не экономность! Здесь величайшее почтение к таинству белого листа – каждый клочок его священен и должен принять в себя слово, как семя. И все-таки еще выразительней жавшиеся друг к другу значки демонстрировали триумф концентрации – тут не могло быть женской размашистости, в несколько строк пожиравшей страницу. Слова были плотно и точно пригнаны, вступали в семейные отношения, в естественную прочную завязь, сулившую продолжение жизни.

Сравнительно быстро Гвидон ощутил, что перед ним человек науки – Гранд тяготел к созданию формул. Продираясь, как сквозь бурелом, через вычерки, Гвидон наблюдал и радость зачатия, и трудное прояснение сути, и окончательный ее образ. Иной раз ему казалось, он чувствует сопротивление среды, в которую погружался Гранд. Казалось, что это его прошивает финальный оргиастический вздрог интеллектуального усилия.

В комнате было полутемно, но свет, нацеленный в центр столешницы, и ободрял, и грел Гвидона. С портрета ему улыбался Гранд. Процесс расшифровки все больше захватывал – разрозненные штрихи и знаки вот-вот обнаружат закономерность.

– Неужто я впрямь рожден для спецслужб? – думал Гвидон, находя отгадки.

Спустя неделю он констатировал, что ощущает себя уверенней. Почерк покойного патриарха уже не отталкивал неприступностью. Гранд словно впускал его в свой лабиринт. Гвидон не пугался, что там и останется, он осторожно систематизировал смешные особенности букв. Странное «т» – хрупкая палочка с еле заметным небрежным кивком в правую сторону, странное «з» – такая же капризная палочка, но наклоняющаяся влево. Странное «ф» – его заменяли два нолика, слившиеся в бочонок. Странное «к», не добежавшее до привычного изображения, представленное неожиданной галочкой. Путь Грандова алфавита к слову был непонятен и загадочен.

Но даже тогда, когда эти черточки, стрелочки, птички и значки стали поддаваться Гвидону, он убедился, что рано радоваться. Слова обрывались так же, как буквы. Где их, казалось, должно быть несколько, Гранд ограничивался одним. Вдруг посетившее соображение точно подгоняло перо – скорей обозначь, не то исчезну. Гвидон не только перепечатывал прочтенные им наконец слова, он извлекал из небытия несказанные, непроизнесенные, словно наращивал тело периода. В работе было свое коварство – по ходу ее предстояло постичь нелегкий вокабуляр Грандиевского и, мало того, вполне овладеть им.

В жизнь Гвидона вошла регулярность. Дни уходили на встречи с родственниками, убитыми горем, но не утратившими способности к долгим переговорам, по вечерам, в половине седьмого, он появлялся в доме Гранда с неизменным ноутбуком в руке. Вдова встречала его на пороге, бросала быстрый насмешливый взгляд, произносила что-нибудь этакое, вроде «привет, мессер Кавальканти», либо «пожаловал князь Гвидон», либо «салют, господин меланхолик», и провожала его в кабинет. Гвидон усаживался за стол под желтый электрический сноп, падавший стреловидным лучом из круглой зеленой оболочки. Он раскладывал бумаги почившего, вдова оставляла его одного, после чего молодой человек приступал к погружению в батисферу. В доме стояла тишина, изредка до него доносился голос Сабины – с кем-то она вела беседу по телефону. Порою долетали мелодии. Чаще всего это был Шопен, но иногда за стеной ворковали парижские пряные голоса, перекатывали звучные шарики. С этими нежными ублажителями контрастировал резкий голос Пиаф, балансирующий на грани смерти, совсем как у нашего Высоцкого – и как к ней пристала кличка «воробышек»? Мечемся в мире несоответствий.