Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



– Сестре от тебя ничего не отломится, – безжалостно сказала Гуревич. – Хватит с нее монополиста. Ну, до свидания, Кавальканти. Ради Христа, улыбнись напоследок. Мы с тобой уже не на кладбище. Когда глядишь на твое лицо, чувствуешь себя виноватой.

– Имеешь для этого все основания.

Она засмеялась.

– Дорогу найдешь? Самостоятельно?

– Не сомневайся.

Он бросил прощальный рассеянный взгляд на пышное постельное тело и медленно направился к выходу. Жирный обнаженный божок, хозяйски сидевший на круглом столике, нахально подмигнул ему вслед.

На улице молодой человек выразил недовольство собою.

– Все то же, – бурчал он себе под нос. – И не заметишь, как совратят. Добрая женщина, а негодяйка. Ты только палец ей протяни. Я, разумеется, тоже хорош. Характер – картофельное пюре.

Царила вешняя благодать. В последние минуты заката московские улицы были окрашены в густой темно-лиловый цвет. Вечер нашептывал Гвидону разнообразные предложения, одно прельстительнее другого. Однако Гвидон лишь ворчал и хмурился. И выражение обиды все не сходило с его лица.

2

Вечером следующего дня он должен был нанести визит вдове профессора Грандиевского, которого в научной среде устойчиво называли Грандом. Это прозвище не только напрашивалось ввиду эффектного первого слога, оно еще вмещало в себя различные смыслы и оттенки. С одной стороны, оно подчеркивало уважительное признанье заслуг, с другой – в нем была грубоватая лесть, с третьей – ирония и раздражение, легко объяснимые неприятным и авторитарным характером. Все знали, что он был дурно воспитан, малоконтактен, жил без союзников и в этом находил удовольствие.

С ним предпочитали не ссориться, но теплых чувств к нему не питали. Не замечать его было трудно, но ценность его работ оспаривалась. Чем более спорной и менее точной считалась его молодая наука, тем чаще она становилась мишенью.

Гранд называл себя футурософом. В этом качестве он позволял себе вольности. На протяжении многих лет прогностике, к счастью, было присуще оптимистическое начало. Академический анализ был идеологически бодр, мировоззренчески безупречен. Такая незыблемость позиции могла показаться даже мистической, если бы мистика сопрягалась с духовным и душевным здоровьем – может быть, главным богатством сограждан.

Было, однако же, очевидным, что псевдонаучное шаманство – это и есть стихия Гранда. Именно в ней ему вольготно, в ней он себя ощущает естественно и по-домашнему непринужденно.

Он навострился обходить твердые правила игры, а также условия поведения. Обыкновенно он стартовал не с узаконенного места, а где-то с середины дистанции, которую выбирал произвольно. Периодически он приглашал неподготовленную аудиторию поразмышлять с ним совокупно. В этом призыве была, разумеется, определенная провокативность – люди, пришедшие за установками, не обязаны ломать себе головы. Академик Василий Ильич Полуактов был убежден, что Гранд одержим жаждой дешевой популярности.

Если профессор Грандиевский ее добивался, то он преуспел. В особенности среди молодежи (прежде всего ее женской части). В юности любые системы несимпатичны – они ограничивают. Поэтому парадоксы Гранда имели широкое хождение.

Долгие годы его положение выглядело весьма сомнительным. Считалось, что он играет с огнем, одновременно скользя по канату. Однако и в дни либеральной смуты с ее торжествующей эклектикой, разноголосицей и размытостью он также существовал вне среды.



Когда за неделю до юбилея (ему бы исполнилось шестьдесят) он неожиданно скончался, коллеги были ему благодарны. Канонизированные традиции, не говоря уже о приличиях, требовали от них поздравлений, признания заслуг, красных папок, а с чем поздравлять и что признавать? Впервые Гранд поступил тактично, избавив общественность от мигрени. И – от возможной новой полемики. Утратившей в эту эпоху смысл.

Старым бойцам – в том числе Полуактову – было понятно: полемика – вздор, если она не влечет репрессалий. Сражение без жертв – не сражение. Это пародия на него.

Когда-то обличенья Флехтхейма, его последышей – низкопоклонников вроде профессора Грандиевского, были не только благонамеренным, но и увлекательным делом. Даже своеобразным экстримом, волнующим кровь и притом безопасным. Теперь это лишь могло воскресить полузабытые имена. Кому бы это было на пользу?

Нет спора, тоска по былым разборкам порой посещала сны Полуактова, но он унимал ностальгический трепет. Оборачиваться бывает опасно, при случае можно и шею свернуть. Благоразумней смотреть вперед.

Тем более что даже безвременье не отразилось ни на судьбе, ни на карьере Полуактова и некоторых его однодумцев, которые Гранда терпеть не могли. Их институт повысился в ранге. Не так давно возвели его в статус Культурологической академии, и Полуактов ее возглавил. Долгошеин почувствовал вкус к политике и занялся ею весьма увлеченно. Дамы, украшавшие кафедру, тоже давно определились – как в отношении к Грандиевскому, так и в устройстве собственной жизни. Море вернулось в свои берега.

Таким или примерно таким предстал Гвидону пейзаж ситуации, воссозданный вдовой Грандиевского и дополненный личными ощущениями.

Сабина Павловна приняла его в осиротевшем кабинете, заставленном пирамидальными полками, кряхтевшими под тяжестью книг. Переплеты отсвечивали золотом, тома теснились, точно вцепившись в клочок отведенной им территории. Те, что не смогли уместиться, лежали на столике и на стульях, на лесенке, на тахте у стены. Зато был пуст письменный стол невообразимых размеров, дугой охвативший бордовое кресло – пуст вызывающе, даже торжественно.

В такой аскетичности было величие, сразу прочитывалось напоминание о высшем назначенье стола – на этой арене рождается текст. Не было даже настольной лампы – над ним, как мяч над футбольным полем, завис уютный прозрачный шар теплого арбузного цвета. Ноги стола были круглыми, крепкими, способными выдержать его тело с ящиками по обе стороны.

Гвидону достаточно было взглянуть на это роскошное ристалище, чтобы понять: он готов на все, лишь бы оседлать это кресло. Стоило лишь вообразить дивные длинные вечера, храмовую тишину кабинета, ласковый свет над центром столешницы – и сердце томительно замирало. Путник найдет здесь отдохновение, и на него снизойдет покой. В проеме между двумя полками был помещен портрет профессора в раме благородного дерева. Гвидон то и дело невольно посматривал на остроугольное лицо, которое показалось бы сумрачным, если б не хитрая усмешка пожилого озорника.

Затем он вновь взглянул на хозяйку. Женщина лет тридцати пяти приятной и нестандартной наружности. Но – странное дело! – ни в ее внешности, ни в ее пластике он не нашел решительно никаких соответствий ни обстановке ее жилья, ни нынешнему ее положению. Нет скорбного вдовьего покоя, нет кротости, даруемой горем.

Вдова была в соку и в цвету. Стройная, сухощавая, гибкая. Движения с кошачьей ленцой вдруг обретали упругость и силу, как у тигрицы перед прыжком. Лицо ее было не слишком привычного малайско-оливкового цвета, на ее смуглых худых запястьях блестели серебряные браслеты с отчетливой чернью, на длинных пальцах посверкивали два эмалевых перстня – родная затейливая финифть. Дохнуло далекой боярской порою, старинной Русью времен раскола и бурного смешенья кровей.

Неторопливо окинув Гвидона желтыми дымчатыми очами, вдова резюмировала:

– Итак.

Гвидон перестал ее разглядывать и изобразил на лице самый живой интерес и внимание.

– Итак, – повторила Сабина Павловна. – Гранд постоянно мне говорил: у каждого есть сюжет своей жизни. Если он прав, нет больше на свете печали и яда, чем в этом сюжете. После него остались рукописи, и я, словно девушка из Орлеана, думала: стоит мне бросить клич – все возликуют, кинутся в пляс и станут меня тащить в издательства. Не тут-то было! Вся эта сволочь, все эти жулики и кастраты, как оказалось, едины в одном: в желании похоронить Гранда. На этот раз уже окончательно. Выяснилось, что все бессильны, немощны, ничего не могут. И видели б вы, с каким ликованием они признаются в своем ничтожестве.