Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 43



Потом ошибка была исправлена. Меня обменяли — с соблюдением всех правовых норм, — отняв право жить в зеленом доме. Это право перешло к Юханнесу Марклюнду.

Позднее ему, взамен меня, дали в награду Ээву-Лису. По причине его предательства ее отобрали у него, и у меня. Юханнес перенял право на зеленый дом, стал предателем, и у него отняли и Ээву-Лису, и право на дом. Три года спустя дом сгорел. Вот вкратце и вся история.

«Биение пульса смерти», написал мне на листочке Юханнес.

Сперва я решил, что он говорил о приближающейся физической смерти. Но теперь мне кажется, он имел в виду нечто другое. Вот что он хотел сказать: мне следовало бы понять, что на свете нет ничего непоправимого, даже смерти, и что возможно, как Ээва-Лиса, воскреснуть и в этой земной жизни, если только не продолжать жить — мертвецом.

Проснулся в 3.45, сон про пещеру мертвых кошек все еще перед глазами. Невольно провел пальцем по лицу, по коже щеки.

Ответ был совсем рядом.

Над водой повис странный утренний туман: мрак рассеялся, но еще осталось колышущееся серое покрывало, не белое, а точно с отблесками темноты; оно колыхалось метрах в десяти над поверхностью воды, абсолютно неподвижной и блестящей, как ртуть. Птицы спали, винтом уйдя в свои сны. Можно было вообразить, что я нахожусь на краю земли и передо мной — ничто.

Последний предел, и птицы, винтом ушедшие в свои сны.

Внезапно движение: взлетела птица. Я не слышал ни звука, только видел, как она била крыльями о поверхность, оторвалась, косо взмыла ввысь: это произошло внезапно, и так легко, так невесомо. Я видел, как она взлетела, взмыла к серому потолку тумана и исчезла. И ни звука я не слышал.

Наверняка вот так она и умерла. Не с тем звуком, какой бывает, когда давишь ногой улиток. А легко, как птица, что взлетает, взмывает ввысь и исчезает. И ты точно знаешь, что она снова прорвется сквозь туман, вниз, к воде, вернется, так или иначе, но вернется обязательно.

Уже на второй день Ээве-Лисе за утренней кашей было велено звать Юсефину мамой.

Она послушалась сразу. Меня к тому времени уже год как выдворили из дома.

Я долго считал, что в балладе, которую Юханнес прятал в библиотеке, но которую я нашел, всего две правдивые строчки: «Перед мамой жутко трусит, рыбу тоже страсть боится».

Насчет рыбы все понятно, мне понятно. Но — мама?

В его защитительных речах много говорится о хозяйственных постройках. И очень мало о маме. Он поменял местами эти постройки, чтобы напугать меня, зато описывает их очень подробно, чтобы успокоить меня. Я спокоен. Но спокойствие редко когда помогает.

И все же: это в его духе — попытаться приблизиться с помощью стихов.

Ему, верно, хотелось настроить меня на доброжелательный лад. Стихи, то есть поэзия, считались грехом, чуть ли не смертным грехом. Грешно сочинять стихи, если это не псалмы. Писать в стихах можно почти обо всем. Поэтому они были необходимы, но довольно бесполезны. И искать в них правду вовсе ни к чему.

К мифу о блокноте он возвращается неоднократно. Итак: у папы имелся блокнот, куда он записывал стихи. То есть поэзию. Записывал их, якобы возвращаясь домой из леса, по вечерам. Или в воскресенье, что менее правдоподобно, во всяком случае, было бы большим грехом. Писать стихи в воскресенье, должно быть, двойной грех, если не считать Страстную пятницу, когда это уже смертный грех.

Юсефина сказала ему, что она сожгла блокнот. Чтобы отцу не пришлось показывать его Создателю в Судный день.

Но ни она, ни Юханнес ведь не знали, что однажды ночью к нам с Ээвой-Лисой в пещеру мертвых кошек явился капитан Немо и отдал мне блокнот со стихами.



К обмену я еще вернусь. А сейчас сперва расскажу, как было дело, когда Ээва-Лиса приехала к моему лучшему другу Юханнесу, победителю и завоевателю, всеобщему любимчику, тому, кто позднее предаст Ээву-Лису.

После обмена 4 декабря 1940 года с Юханнесом начались проблемы.

После того, как полиция отвела его туда, а меня оттуда увели, он вроде бы стал каким-то нервным. С другой стороны, заботились о нем лучше некуда. И все-таки, говорила Юсефина, он чуточку нервничал. Никто не задался вопросом — может, это Юсефина сама нервничает? Нет, речь шла о Юханнесе. Пастор тоже жаловался. Поэтому было решено привезти ему сводную сестру. Сводный брат, наверно, тоже бы сгодился, я к примеру, но справедливость ведь должна торжествовать, и Свен Хедман, который по решению суда лишился Юханнеса и был вынужден удовольствоваться мной, сразу уходил в себя, стоило кому-нибудь об этом заикнуться. И вот прибыла сводная сестра.

Я описываю все как было, без горечи.

Когда она приехала, Юханнес сидел у окна на кухне, где прежде сидел я, и глядел на пригорок. Это было в сентябре 1941 года. На березах еще кое-где остались желтые листья, но ночью прошел снег, и казалось, будто снег прилег отдохнуть на желтые листья, нежно, точно смертным поцелуем, лаская их. Это короткое, вполне обыденное мгновение всегда причиняло легкую боль: то была самая прекрасная — и грозная — пора осени. На следующий день снег исчезал, а с ним исчезали и листья. Но именно в тот день и краски, и листья, и снег слились воедино; смерть, желтые листья и снег.

Собственно, все продолжалось считанные часы. Разве это время? Одна секунда жизни. Но, забывая прежнее — красоту и Наступавшее позднее — белизну, это было запомнить просто, навек.

Ээва-Лиса сошла с автобуса, который сделал остановку, чтобы выпустить пассажиров. Шофер, это был Марклин, выпустил ее. И она пошла вверх к зеленому дому.

У нее с собой был чемодан.

Иметь собственный чемодан кое-что да значит. У деревенских ведь были рюкзаки, это дело обычное, а чемодан имелся разве что у жены пастора, которая жила в Бурео и считалась важной птицей, и пастору в общем-то ничего таскать не приходилось. Чемодана его жены никто, пожалуй, и не видел, но так говорили.

Вот так относились к чемоданам. Ээва-Лиса приехала с чемоданом, но много лет спустя, когда все случилось, никому и в голову не пришло про это вспоминать. Не о чем, мол, тут языком чесать.

Но с чемоданом, пожалуй, получилась промашка. С Ээвой-Лисой с самого начала много промашек вышло.

Прежде всего, приход за нее платил. Немного, на самом деле почти ничего, старательно подчеркивала Юсефина. В общем и целом, если уж быть честными, только на тюрю и хватало, но все же. Потом — распутная мать, о которой и говорить-то особо не стоило и которая, по слухам, к тому же была пианисткой, то есть играла на пианино. Не на органе. А еще — отец сбежал, в Южную Америку. А может, дед. Никто точно не знал.

И кроме того, все остерегались упоминать про пришлую кровь в ее жилах. Ведь об этом можно было только гадать.

Но чемодан у нее с собой был. В этом чувствовался какой-то излишний шик. Вообще-то вполне естественная вещь, и в деревне многие считали это не заслуживающим внимания. Но чемодан она с собой привезла — это совершенно определенно.

Юханнес торчал у кухонного окна, когда она приехала. В руке она несла чемодан. С трудом тащила. Ночью выпал снег, хотя листья еще не облетели. Когда она подошла совсем близко, он сел на диван, чтобы она не заметила, что он подглядывал. Ни к чему показывать свое любопытство.

В деревне много чего было никчемушным. То, что вызывало неодобрение, то есть почти все, было никчемушным. Да попросту все — как бы это сказать — иное, отличное. Но в любом случае никчемушное.

Своего рода закон, говоривший: нет. Очень короткий закон. Но достаточно важный.

Цвета тоже имели важное значение.

Молельный дом поблизости был желтого цвета, а дом — зеленого. Когда она подошла к зеленому дому, стоявшему на одном уровне с желтым, Юханнес сел на диван, чтобы она его не заметила. И продолжал сидеть, когда она вошла, и после того, как поздоровался с ней.