Страница 15 из 43
Я нарисовал спинку кровати. Но без зверей.
Как-то раз мама велела мне взять наждачную бумагу, а потом она полачит, потому что больно неприглядный вид.
Я чуть не умер. Слава Богу, она про это забыла.
Мамину кровать я тоже нарисовал. Как и тумбочку, а на ней таз, кувшин с водой, мыльницу с мылом и полотенца. Нарисовал и стакан с соленой водой.
Оставалось еще два деревянных стула и ящик, где у меня хранились две книги.
Библия лежала на тумбочке. В ящике — «Библия для детей». Она была не такая интересная, как Большая семейная Библия внизу, на первом этаже. С картинками. Включая ту, что изображала всемирный потоп и женщин почти без одежды, которых поглощала вода.
Вид У них был ужасный, хотя и по-своему красивый. Огромная масса воды поглощала их, и потому они и не думали о том, чтобы прикрыться. А в водяной массе образовалась громадная дыра, точно дыра в боку Сына Человеческого, куда можно было заползти и спрятаться. Туда и засасывало этих неприкрытых женщин на картинке в Большой Библии.
Все легко ложилось в рисунок. Я рисовал, не чувствуя боли.
Последним был чердак.
Что же внести в опись.
Кровать в углу, которая стояла без дела. Доски. Стена, некрашеная, без лакового покрытия и безо всяких зверей. Игральная доска с дырочками, сделанная папой. Она напоминала шахматную доску, но фишки были картонные с крестиком на обратной стороне; папа вроде бы маленько умел играть, хотя это, возможно, считалось грехом. Возможно. Я бы знал, будь он жив и будь он моим отцом (но — Верховный суд). Лопаты для хлеба — большие, в метр шириной, и совсем тонкие, с выжженными каленым железом инициалами. Интересно все-таки, зачем ему понадобилась скрипка. А кстати, где она? Юсефина и ее сожгла? Все сжигалось, а раз так, ну и пусть все сжигается. Ларь с газетами, совсем старыми. Скалка.
Как много всего. Пожалуй, не успею. Времени мало. Доска с дырочками. А была ли скрипка, и почему он ее купил, и почему о нем ничего не говорят. Я хочу сказать, откуда-то он же приехал. Все-таки не Святой Дух.
Скалка. Доска с дырочками.
И тут я сдался.
Я лежал на куче газет на чердаке и хлюпал носом, когда пришла Юсефина.
Сперва она спросила, в чем дело. Потом махнула рукой и больше не спрашивала, хотя я продолжал хлюпать носом. Чертеж, сделанный на кухонной бумаге, скорее даже, на вощеной, валялся на полу, и она проверила, правильно ли нарисовано.
Мама была не из тех, кто может приласкать или погладить по голове без надобности.
Вообще-то она была красивая, я всегда так считал. Но ведь красивым быть необязательно. А когда умер папа, она точно онемела. Была по-прежнему красивая, но немая. Таким образом, я от одной мамы, красивой, но немой, попал к другой, к Альфильд, не такой красивой, но тоже немой, хотя и по-другому.
Поскольку Юсефина была немая, она не любила расточать ласки. И не любила, чтоб ее ласкали. Все это ни к чему, этот урок я выучил.
Может, потому-то я так и испугался в тот раз, когда долговязая тетка обняла меня у автобуса.
Юсефина села на кипу газет и вроде бы жалобно заныла, но не вслух.
Интересно, сколько ей тогда было лет.
Она молчала. А что она могла сказать. Все решено, все давно решено.
Хотя ведь я у нее прожил больше шести лет.
Просидев так довольно долго, как бы жалобно ноя, но не вслух, — я уже перестал хлюпать носом, и стало так тихо, что не слышно было даже осин за окном, — она поднялась с газетной кипы, на которой я лежал. Ни словечка не вымолвила. Пересекла чердак и подошла к сахарной голове в углу. Взяла сахарные щипцы и отщепила кусок. Зажав его в руке, осторожно положила щипцы и вернулась ко мне.
Интересно, сколько же ей было лет. Мне всегда казалось, что она красивая.
Юсефина поднесла сахар ко рту и лизнула, чтобы он стал помягче. После чего прижала его к моим губам.
Я не знал, что мне делать. Я ждал.
Она прижимала кусок сахара к моим губам. Я перестал хлюпать носом. На чердаке было совсем тихо.
Она не отнимала руки, просто ждала. Я буду помнить это всю жизнь. Помню выражение ее лица. В конце концов я понял, что надо сделать: я раздвинул губы и кончиком языка коснулся белого сахарного излома.
Меня перевозили с помощью прокурора.
Я видел фотографию. Была напечатана в газете.
Идет снег, фотография не в фокусе, может, на линзу камеры попал снег. Фотография не в фокусе, но все равно видно, как они несут меня и как я, в объятиях прокурора, захожусь в отчаянном крике.
Зачем мне обвинять его в пожаре. Я и не обвиняю, больше уже не обвиняю.
У него, очевидно, не сошлись концы с концами, или же он и не пытался свести все воедино. Наверно, чересчур долго просидел взаперти в библиотеке подводной лодки. От этого делаешься словно бы чокнутым.
Никогда я не расскажу, как он пытался наказать зеленый дом.
Палачи, жертвы и предатели.
Сигнал.
От него ко мне, с края вселенной, доносится тиканье, таинственные послания о жизни. «Сигналы с мертвых звезд», писал он, когда хотел быть особо обстоятельным. «По-моему, тогда-то я и умер» — о той, которую у него отняли.
Поразительная фиксация на смерти в живом человеке.
Он сбежал из больницы, проделал весь путь и попытался сжечь дом и себя самого. Хотя вышло не так удачно, как он надеялся.
«Я стоял у окна спальни и смотрел на долину. Все было так, как и должно было быть, снег и луна сияли белизной. Повалил дым. Я представлял себе это иначе — вроде как бы гореть, чтобы это не причиняло боли, укутанным в снег, словно в вату, под завывание телефонных проводов на морозе, песню, идущую с края вселенной, а перед глазами заснеженная рябина и птицы на ней. Но песни не было, только дым валил, и меня спасли, хоть я этого не хотел и сопротивлялся. Все получилось не так, как мне хотелось.
Казалось, я все запомнил неверно. Пригорок, спускавшийся к роднику, плоский, как блин, лягушек, которых надо защищать, нет, чердак с „Норран“ опустошен. Нельзя наказать дом и нельзя заставить его перестать жить, если он того не хочет. Коли кто не заслуживает смерти, ему в ней отказывают. И приходится продолжать. Необязательно заслуживать милость. Но, может быть, смерть надо заслужить, иначе бы ты не мог жить. Всегда есть что-то получше смерти, сказал осел. Идем, Красный Гребешок, продолжим путь. Поэтому-то они пришли и спасли меня».
Шторм кончился.
Во время шторма мимо моего окна медленно пролетали чайки, их сдувало ветром, а они смотрели на меня с легкой печальной улыбкой и что-то, почти беззвучно, шептали.
Ты помнишь нас, говорили они. С покрытой лаком спинки кровати. Мы все еще пытаемся, не сдаемся. Шторм отшвырнул нас назад, но мы продолжаем полет.
Сейчас море дышит.
Нынешние лето и зиму я живу у моря, на самой южной границе Швеции. Подальше от всего, что случилось, но в границах. Так можно подытожить.
Словом, я свожу воедино, в пределах, но у границы.
Проснулся ночью с высокой температурой, видел нехороший сон. Тело ходило ходуном, но через несколько минут я успокоился. Как тогда, перед обменом, когда у меня подскакивала температура. Ночью я обливался потом и звал Юсефину. И она на цыпочках пробиралась ко мне в темноте, чуть ли не хныча от жалости, потому что в такой темноте ей не надо было стыдиться.
Простыни от жара — хоть выжимай. И она зажигала лампу, меняла простыни, кальсоны, тоже намокшие, и нижнюю рубаху. Делалось сухо, и она гасила свет. И я лежал совершенно спокойно и смотрел в потолок, где белым бесшумным тихим пожаром полыхал снежный свет. Лесные звери на спинке кровати спали, ввинтившись в свои сны, как птицы на воде. И я тоже засыпал.