Страница 13 из 43
Больница в Бурео была расположена весьма удачно.
Внизу, всего в каких-нибудь ста метрах, текла река, а по склону росли березы. Но реку было видно. Окна всех палат выходили на юг.
Получилось так, что Юсефина и Альфильд Хедман родили в один и тот же день. Одна на пять часов, или около того, раньше — так говорили. И лежали они в одной палате.
Красивая стояла осень, листья пожелтели, но еще не облетели, и снег пока их не тронул. На следующее утро в больничную палату номер два вошла акушерка, фру Стенберг, с двумя младенцами на руках. Оба мальчики. Она спешила, но была в веселом расположении духа. И сказала, своим шутливо-строгим тоном, который иногда можно было неправильно понять, что пора кормить.
И чей, собственно, этот вот малыш.
Потом о ней говорили, что это стало самым большим несчастьем в ее жизни, и она с ним ушла в могилу, и так никогда по-настоящему не пришла в себя, и много чего другого грустного говорили. Ее помнили прежде всего из-за этой вот беды. Но в то время она по большей части была веселой. Позднее, когда этот случай обошел всю Швецию, сперва маленькими кругами по приходам, потом круги все расширялись, пока наконец могучей волной не захлестнуло аж Стокгольм, и тамошний народ, читавший газеты, все как один спрашивали, как, собственно, могло такое произойти. «Вопрос, занимавший умы всех» — так писали в газетах.
Но с тех пор мой ум занимал лишь один вопрос. Не как это произошло, если произошло. А действительно ли я человек.
И в таком случае: кто.
Акушерка, которую потом уже не так любили, вошла в палату и спросила, какой младенец чей.
И Альфильд Хедман, которая могла по большей части лишь показывать пальцем, потому что с ее голосом вроде как случилось что-то необъяснимое, показала. Узнать собственного ребенка вполне ведь естественно. И ей отдали Юханнеса.
Так вот все и пошло, вплоть до той захватывающей дух минуты, когда тетя Ханна, не слушая, как и все остальные в молельном доме, Русениуса, и изо рта у нее валил пар, под взглядом друга детей на картине с зазубриной на раме, внезапно уставилась на двух мальчиков и задалась вопросом, не перепутали ли их все-таки.
И назавтра сама задала этот вопрос.
И все началось.
Зачем это было нужно. Ведь могло бы и так сойти.
Когда путают детей, тут ничего странного, говорили мне потом.
Подменышей ведь пруд пруди. В «Книге джунглей», к примеру, Маугли. Почти во всех трогательных историях речь идет о том, как какой-нибудь славный малыш, вообще-то королевский ребенок, потерялся. Или живет среди волков. Живя среди животных, он мог перенять мысли и чувства животных, но конец все равно был хороший. В конце концов он возвращался домой. Иногда в королевский дворец.
Приходилось нелегко, но герой возвращался, как блудный сын. И там была великая радость.
А мне пришлось покинуть зеленый дом.
Собственно говоря, я в жизни ненавидел всего одного человека. И я его едва знал. Это была тетя Ханна.
Ну зачем это было нужно. Они украли у меня мою маму, и дом моего папы, и летний домик, и нужник, и родник, и лягушек, и рябину — дерево счастья.
Если тебя обменяли, ты никогда не можешь быть уверен, что ты настоящий человек. По крайней мере, не так твердо, как раньше. Слишком поздно я понял, что мне надо умереть, воскреснуть и прибиться к тем, кто не совсем настоящие люди — может, лошади, может, кошки на покрытой лаком спинке кровати.
Тетя Ханна, похоже, никогда не сомневалась, что она человек. Но она пристально смотрела на нас в молельном доме — и преобразила меня.
Если бы Ээва-Лиса была с нами в тот день в молельном доме. О, если бы только.
Она бы сделала знак другу детей на картине. Или, если Ему было некогда, позвала бы капитана Немо, благодетеля всех, кто терпит беду.
Но нет.
Пошли бесконечные переговоры. Я их так называю.
Из звеньев ковали цепь, как в дедушкиной кузне. Тетя Ханна, Юсефина, пастор, жена которого имела чемодан, и доктор, который глядел в бумаги, и акушерка, которая совершенно не могла вспомнить. Потом полиция и местный корреспондент «Норран». Ему платили построчно. И все они ковали цепь.
Хуже всего было, когда это появилось в газете, но без имен. Тогда я сразу все понял.
Как стало хорошо на душе, когда я узнал, что имеют в виду меня, хотя имена не назывались. Носом чуешь, что речь о тебе.
Знай я об этом в то воскресенье, может, спрятался бы в объятиях Сына Человеческого. Пролез бы сквозь лак на картине. К Тому, Кто, как говорят, помогает всем детям. А я просто сидел рядом с мамой, спрятавшей руки в вязаную муфту. Ничего не помню. В таком случае все равно можно вообразить, будто она легонько провела рукой по моим волосам, чуть задумчиво, словно была поглощена Русениусом, и все-таки задумчиво погладила меня по голове. Так, совсем легонько.
Воображая, ты, собственно, ничего не теряешь. Хотя она ведь была не из тех, кто гладит по голове без всякой надобности. Чтоб погладила тебя, как кошку. Именно в эту минуту тетя Ханна решила, что наступило время вершить правосудие, цепь начала коваться, над звеном занесли молот, железо раскалилось, и я вступил на путь, на котором потерял жизнь.
Это была сенсация, и ей предстояло облететь чуть ли не всю страну, понял я позднее.
По воде расходились круги. Во внутреннем круге, то есть вокруг Юханнеса, меня, мамы и Альфильд, гладь воды оставалась спокойной, блестящей, неподвижной. Вначале. Но потом волна загрохотала повсюду. Во всех газетах, по радио, и в стокгольмских газетах тоже, уделявших большое внимание истории об обмене детей в крохотной захолустной норрландской деревушке. Это, стало быть, мы. Только потому, что они далеко, мы захолустные. Но ведь мы-то были в самом центре. Это они — захолустные.
Как ужасно находиться в самом центре, вообще-то. Мне бы хотелось быть в захолустье.
Пастор провел со мной, по просьбе матери, беседу с глазу на глаз и все рассказал.
Он рассказал, прочитав сперва короткую молитву, уж и не помню о чем, что нас перепутали в роддоме. Просто-напросто оплошали. Но дело поправимо, поскольку правосудие должно свершиться, надо только, чтобы суд сказал свое слово, а шведское правосудие неподкупно. Я не знал, что это значит, и подумал, что это что-то, связанное с коровами. У нас были неправильные матери. А теперь будут правильные. Он ничего не упомянул о доме, а я не спрашивал и нюни не распустил, за что он меня сильно похвалил и закруглил разговор молитвой.
Если бы это хоть был проповедник Форсберг, имевший велосипед с надувными шинами и семерых детей, он привычный.
Это займет какое-то время. Но время лечит любые раны. Я обрету свою настоящую мать, Альфильд Хедман, а Юханнес — свою законную, Юсефину.
О Свене Хедмане не говорили. Но они вроде бы отказались. Поэтому дело в конце концов направили в Верховный суд. Наверно, ничего похожего раньше там рассматривать не приходилось.
Но меня жгло вовсе не то, что я получу, что мне дадут. Совсем не Альфильд и Свен Хедман. Жгло то, что я потеряю. Я ведь потеряю и зеленый дом, и летний домик, похожий на корабль, и дровяной сарай, и нужник с «Норран». И заросли шиповника, и рябину, ту, на которой зимой бывают и снег, и ягоды, и птицы одновременно. И родник с лягушками, которых я больше не смогу защищать.
Пастор спросил, перед заключительной молитвой, есть ли у меня какие вопросы. Я ответил, что нет. За это меня тоже сильно похвалили.
Мамы дома не было, когда пришел пастор.
Я ведь не знаю, что они сказали Юханнесу.
Может, то же самое. Может, и для него важнее всего было не то, что он получит, а то, что потеряет.
Хотя мы про это никогда не говорили. Ни единым словечком не обменялись. А когда после перерыва в несколько лет снова начали играть вместе, ему уже подарили Ээву-Лису, чтобы он не нервничал.