Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 10

Отец подключил фару к аккумулятору, направил в воду и стал ждать.

В длинном плаще, шляпе и ботфортах, с боевым трезубцем, он возвышался на корме, как Нептун. Но рука его сжимала не трезубец бога, а острогу браконьера, жестокое оружие против хищников пресных вод. Да и сама рыбалка напоминала учения гражданской обороны.

Острога вонзилась в воду, и тотчас на дно лодки плюхнулась щука. Она извивалась, дергалась, но папа был тоже не промах и треснул рыбину по голове.

Вокруг раздавались плеск и сопение, мужики размахивали острогами.

Я забился в нос лодки.

Отец протянул дубинку, облепленную чешуей вперемешку с кровью: долбани-ка гадину еще разок, не помешает!.. А можно я ее поглажу?

Отец замер, вытаращил глаза, а потом так расхохотался, что едва не выпал из лодки. Да ты знаешь, сколько она полезных мальков пожирает?! Он безнадежно махнул рукой, сплюнул и снова уставился в зеленые глубины, где плавала еще не убитая рыба.

Щука уже пришла в себя: она едва заметно раздувала жабры.

Я наклонился ниже, и дальше случилось то, во что никто не верил и никогда не поверит, кроме детей.

Я шепнул, чтобы барыня рыба простила отца, который мог не знать, что щук обычно о чем-то просят… Эти не просят, – печально усмехнувшись, возразила щука, – эти жарят.

И вдруг прошептала: ты будешь плакать по мне?

Я обещал.

Тогда загадывай желание. Только поскорей, чтобы рыбаки не услышали… Матушка щука, сделай, пожалуйста, так, чтобы мне купили пианино. Звуки сидят во мне, как иголки, от них щекотно, честное слово, иногда даже больно, и я мечтаю выпустить их наружу… Понимаю. Только пианино твоим родителям не по карману. Им захочется купить баян.

НЕВШУТКУЗАНЕМОГ

Это ничего, если этажерка выше тебя ростом. Можно ее обойти, как Измаил, и взять хитростью с тыла. Понюхать старые тома, рассмотреть вензеля с блеклой позолотой. Найти между страницами травинку или бабочку, только она рассыплется прямо в пальцах.

Мама любит читать мне вслух.

Она сажает меня между портьерами, у подоконника, где бабушкин гриб в банке похож на медузу.

К окну прижимается сумрак.

Коптит фитиль на подоконнике, пахнет керосином, лампа отражает мое фиолетовое лицо.

Но откуда-то я знаю: не на траву, не на разбитую колесами дорогу, а сквозь меня идет дождь и поит душу ядом надежды.

Это к моим плечам тянется жимолость.

Это меня пытаются изменить небеса.

Это за мою пока еще убогую, но уже бессмертную душонку сражаются тени.

Не бойся, дурачок, мы под защитой, взгляни-ка! – Мама открывает книгу, указывает мизинцем на портрет мужчины в густых бакенбардах и с шотландским пледом на плече.

Спасибо, мы уже знакомы. Нас представила друг другу этажерка.

Он попрекал меня за безграмотность. И что я не знаю каких-то Руслана с Людмилой. Я жалел его за печаль в глазах.

И был убежден, что его зовут Невшуткузанемог.

Когда я от скуки подрисовал ему усы и навел румяна, мне выписали пенделя, а от книги с подпорченной иллюстрацией отлучили.

По портрету я не скучал. Орест Адамович Кипренский изобразил румяного сатира: раздвинешь кудри, а под ними, может, и рожки.

Заодно меня отлучили и от всей русской литературы.

Пендель оказался щадящим, как родительское напутствие. Отлучение долгим.

Мать жалуется, что отдала за книжку 16 рублей. Бабушка говорит: это, считай, тазик клубники, если брать на рынке за рекой. Или пару кругов ливерной колбасы в райцентре. Или заварное пирожное. Или полкило сыру.

Мама – про стихи: вот главное!.. И как славно, что хоть набрали текст по полному собранию!.. А он (это я, значит!), дубина стоеросовая, бесчувственный чурбан! Прекраснейшему пииту, отцу языка, на котором мы все говорим, – подрисовывать усы и называть Невшуткузанемогом!

Полное собрание вышло в тридцать седьмом, поэтому многие подписчики так и не увидели первого тома.

Избранное отправили в печать в июне сорок шестого, – нищего, рваного, беспогонного, в круженье листовок, под духовые вальсы, очереди за крупой, под стук колёс и пенье пьяных инвалидов. Зимою этого сорок шестого мне еще нагревали утюгом шерстяного зайца и совали под одеяло, согреться.

В школьную пору Невшуткузанемог околдовал мое пространство до последнего полосатого столба.





Все остальное собралось на реке, дало прощальный гудок и куда-то отчалило:

и прокуренный солдатский клуб, где крутили «Падение Берлина»;

и кумач на стенах;

и темное ханство квартир с запахами белья из выварки, гуталина, кошачьей мочи и духов «Красная Москва»;

и пленные фрицы, рывшие колодец;

и пьяные конвоиры;

и драки до первой крови;

и танцы под трофейный аккордеон – два шага вперед, один назад.

На обложке избранного ОГИЗ не удержался и тиснул-таки фрагмент из того же Ореста в виде шоколадного горельефа на ледерине.

Зато внутри рисунки Добужинского. И вот это уж – да!

Я как зачумленный разглядывал гравюру с вечной Татьяной, вечным Евгением на вечных коленях, припавшим губами к ее вечной девичьей кисти: «Она его не подымает/И, не сводя с него очей, /От жадных уст не отымает/Бесчувственной руки своей…».

Сколько раз я канючил этой даме в боа и в малиновом берете: товарищ Ларина, будьте, наконец, человеком, простите Евгения, он больше не будет! Зачем вам этот старик князь, к тому же инвалид?

Я научился просить и за больного дядюшку Евгения, который «уважать себя заставил», и за испанского посла, и за автора романа, который их придумал. И уж, конечно, за себя, грешного.

Я просил, чтобы не оставляли меня без Пушкина.

ЗВУК СЕРДЦА

У меня полно работы.

Я сражаюсь с духом Йода и Эфира, дразню отражение на крышке стерилизатора, ловлю солнечных зайчиков, направляю их на медицинские плакаты – на голове лондонка, за щекой гематоген, в голове туман.

Среди призраков, что обитают в мамином кабинете, выделяется Человек. Он состоит из одних мышц и сосудов, протягивает ладони, улыбается последним оскалом: сам знаю, что страшен.

Еще бы! Ведь с него заживо содрали кожу.

Иначе, говорит, я зря в науке? Зато взгляни, как мудро устроен наш вид, homo sapiens, ничего лишнего.

Мама мечтала, чтобы я стал хирургом.

Между прочим, в анатомическом театре… (Она говорит тихо, чтобы не рассердить духа.) Где-где?..

Я сразу вижу сцену, задернутую синим бархатом с золотыми кистями, слышу увертюру…

Нет?.. Нет, другой театр, в сущности, морг. Вот так.

Она вытягивает ладони, шевелит пальцами, словно надевает перчатки. Но представь: ванна с формалином, в ней плавают части тела. Я бы сказала, мой друг, как белые рыбы… Белые рыбы?.. Угу. Но это совсем не страшно. Ты веришь? А если веришь, почему нос морщишь?

От маминых волос пахло ландышем и табаком, они щекотали мне шею.

В пятом, что ли, классе она впервые показала трофейный фонендоскоп «Кирхнер и Вильгельм»: поступишь в медицинский – твой.

Она касалась мембраной моей петушиной груди, вставляла трубки, и я слышал через них мерзкое чавканье. Будто внутри меня кто-то кого-то ел. Она сердилась: уж извини, ничем помочь не могу, это конкретно твое сердце.

Зимой она вдруг попросила съездить с ней на вызов.

Серым днем на полустанке коченел товарняк, пыхтел тепловоз, кисло пахло углем, с рельс стекали молочные струйки снега.

Машинист с шапкой в руке тупо смотрел на снег и на пятно в снегу, как если бы пролили вишнёвое варенье.

Там лежал мужик без ноги и смотрел в пустое небо. Будто кого-то ждал.Я не сразу узнал Сутягина, кузнеца с другого берега реки.

Мама закончила с раненым, его понесли в грузовик. Тут он забеспокоился насчет второй ноги, стал ерзать и материться. В этом не было проку, пришивать конечности еще не умели. Но мать все равно послала меня за ногой.

Поодаль из сугроба торчала ступня. От удара валенок мужика Сутягина вместе с калошей отлетел в сторону.