Страница 3 из 12
Но северные весенние ночи – предательские ночи. Они не для тайных похождений: ни для воров, ни для влюбленных. Впрочем, глядя на нашего незнакомца, смело можно было сказать, что это не вор, а скорее политический заговорщик или влюбленный.
По обеим сторонам проулка, по которому пробирался таинственный незнакомец, тянулись высокие каменные заборы, с прорезями наверху, оканчивавшиеся у Арбата и загибавшиеся один вправо, другой – влево. И тот и другой забор составляли ограды двух боярских домов, выходивших на Арбат. При обоих домах имелись тенистые сады, поросшие липами, кленами, березами и высокими рябинами, только на днях начавшими покрываться молодою яркою листвою. Из-за высокой ограды сада, тянувшегося с правой стороны, по которой пробирался ночной гость, неслись переливчатые трели соловья. Незнакомец вдруг остановился и стал прислушиваться. Но не трели соловья заставили его остановиться: до его слуха донесся через ограду тихий серебристый женский смех.
– Это она, – беззвучно прошептал незнакомец, – видно, что ничего не знает.
Он сделал несколько шагов вперед и очутился у едва заметной калитки, проделанной в ограде правого сада. Он еще раз остановился и прислушался. Из-за ограды слышно было два голоса.
– Только с мамушкой… Господи, благослови!
Тихо-тихо щелкнул ключ в замочной скважине, и калитка беззвучно отворилась, а потом так же беззвучно закрылась. Незнакомец исчез. Он был уже в боярском саду.
Русские женщины, особенно жены и дочери бояр XVI и XVII веков, жили затворницами. Они знали только терем да церковь. Ни жизни, ни людей они не знали. Но люди везде и всегда люди, подчиненные законам природы. А природа вложила в них врожденное, роковое чувство любви. Любили люди и в XVII веке, как они любят в XIX и будут любить в XX и даже в двухсотом столетии. А любовь, это божественное чувство, всемогуща: перед нею бессильны и уединенные терема, и «свейские замки», считавшиеся тогда самыми крепкими, и высокие ограды, и даже монастырские стены.
А если люди любят, а любовь – божественная тайна, то они и видятся тайно, находят возможность свиданий, несмотря ни на какие грозные препятствия.
Недаром юная Ксения Годунова{1}, заключенная в царском терему и ожидавшая пострижения в черницы, плакалась на свою горькую долю:
Хоть посмотреть только! Да не из терема даже, а из монастырской кельи…
– Воинушко! Свет очей моих! – тихо вскрикнула девушка, когда, сбросив с себя охабень и шайку, перед нею, словно из земли, вырос тот статный молодой человек, которого утром мы видели в столовой избе и которого царь Алексей Михайлович назвал Иваном Воином.
Девушка рванулась к нему. Это было очень юное существо, лет шестнадцати, не более. На ней была тонкая белая сорочка с запястьями, вышитыми золотом и унизанными крупным жемчугом. Сорочка виднелась из-за розового атласного летника с широкими рукавами «накапками», тоже вышитыми золотом с жемчугами.
– Вот не ждала, не гадала…
Пришедший молчал. Он как будто боялся даже заговорить с девушкой и потому обратился прежде к старушке-мамушке, вставшей со скамьи при его появлении.
– Здравствуй, мамушка, – тихо сказал он.
– Здравствуй, сокол ясный! Что давно очей не казал?
Пришедший подошел к девушке. Та потянулась к нему и, положив маленькие ручки ему на плечи, с любовью и лаской посмотрела в глаза.
– Что с тобой, милый? – с тревогой спросила она.
– Я пришел проститься с тобой, солнышко мое! – отвечал он дрогнувшим голосом.
– Как проститься? Для чего? – испуганно заговорила девушка, отступая от него.
– Меня государь посылает к батюшке и к войску, – отвечал тот.
Девушка, как подкошенная, молча опустилась на скамью. С розовых щечек ее медленно сбегал румянец. Она беспомощно опустила руки, словно плети.
Теперь она глядела совсем ребенком. Голубые ее с длинным разрезом глаза, слишком большие для взрослой девушки, смотрели совсем по-детски, а побледневшие от печали губки так же по-детски сложились, собираясь, по-видимому, плакать вместе с глазами.
– Для того я так давно не был у тебя, – пояснил пришедший, – таково много было дела в Посольском приказе.
Девушка продолжала молчать. Пришедший приблизился к ней и взял ее руки в свои. Руки девушки были холодны.
– Наташа! – с любовью и тоской прошептал пришедший.
Девушка заплакала и, высвободив свои руки из его рук, закрыла ими лицо.
– Наташа! – продолжал он с глубокой нежностью. – Если ты любишь меня…
При этих словах девушка быстро встала, как ужаленная.
– А ты этого не знал? – глухо спросила она, вся оскорбленная в своем чувстве этим «если».
– Прости, радость моя! Мое сердце кровью исходит, ум мутится, – быстро заговорил пришедший, – сил моих нету оторваться от тебя… Коли ты любишь, ты все сделаешь.
Девушка вопросительно посмотрела на него. Но он, по-видимому, не решался продолжать и стоял потупив голову, словно бы прислушиваясь к соловью, который изливал свою безумную любовь в страстных трелях любовной мелодии.
– Наташа! Обвенчаемся ныне же, сейчас, и поедем вместе к батюшке! – вырвалось у него признание, как порыв отчаяния.
Девушка, казалось, не поняла его сразу. Только глаза ее расширились.
– Я уже и священника знакомого условил, – продолжал пришедший, – я уже совершен возрастом, могу делать что бог на душу положит: а мне Бог тебя дал, сокровище бесценное! Мы обвенчаемся и поедем к батюшке, он благословит нас: он знает тебя.
Безумная радость блеснула в прекрасных глазах девушки, но только на мгновение. Русая головка ее, отягченная огромною пепельного цвета косою, опять беспомощно опустилась на грудь.
– А мой батюшка? – с тихим отчаянием прошептала она. – Как же без батюшкова благословенья?
– Твой батюшка опосля благословит нас.
Девушка отрицательно покачала головой.
– Бежать отай из дому родительского… отай венчаться без батюшкова, без матушкова благословенья… да такова греха не бывало, как и свет стоит, – говорила она, словно во сне.
Молодой человек опять взял ее холодные руки.
– Не говори так, Наташа. Вон в польском государстве, сказывал мне мой учитель, из польской шляхты, в ихнем государстве молодые боярышни всегда так делают: отай повенчаются, а после венца прямо к родителям: повинную голову и меч не сечет. Ну, назад не перевенчаешь, и прощают, и благословляют. Так водится и за морем, у всех иноземных людей.
Девушка грустно покачала головой.
– Али я басурманка? Али я поганая еретичка? – тихо шептала она. – Беглянка, сором-от, сором-от какой! Как же потом добрым людям на глаза показаться? Да за это косу урезать мало, такого сорому и греха и чернеческая ряса не покроет.
– Наталья, не говори так! – недовольным голосом перебил ее молодой человек. – Это все московские забобоны, это тебе наплели старухи да потаскухи-странницы. Мы не грех учиним, а пойдем во храм Божий, к отцу духовному: коли он согласен обвенчать нас, какой же тут грех и сором?.. А коли и грех, то на его душе грех, не на нашей. Ты говоришь, сором! Сором любить, коли сам Спаситель сказал: «Любите друг друга, любитесь!» Но сором ли то, что мы с тобой любилися в этом саду, аки в раю, сердцем радовались! Ах, Наташа, Наташа! Ты не любишь меня.
Девушка так и повисла у него на шее.
– Милый мой! Воин мой! Свет очей моих! Я ли не люблю тебя!
– Ты идешь со мной?
– Хоть на край света!
– Наташа! Идем же…
– Куда, милый? – не помня себя, спохватилась девушка.
– В церковь, к венцу.
– К венцу! – девушка опомнилась. – Без батюшкова благословенья?
– Да, да! Ноне же, сейчас, со мной, с мамушкой!
– Нет! Нет! – И девушка в изнеможении упала на скамейку.
1
Димитрий Самозванец, прибывший в Москву, по народным преданиям, сначала держал Ксению Годунову (дочь царя Бориса Годунова) при своем дворе, а потом, по настоянию Марины Мнишек, отослал ее в Белозерский монастырь. Еще при жизни Ксении в народе пелись приписываемые ей песни, которые записал англичанин Ричард Джеймс (1619 г.) и в которых она оплакивала отца и свои семейные несчастья.