Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13

Наняли мастерскую, пригласили натурщицу, Дервиз привез от какого-то своего родственника богатую старинную мебель и ткани. Было решено написать акварелью обнаженную натурщицу в обстановке Ренессанса.

Не очень гармонировало простое широкое лицо натурщицы, ее грубые руки и ноги, тяжелая, уже немолодая грудь с роскошным старинным креслом, пышными покрывалами и коврами, которыми ее окружили. Но друзьям было все равно, лишь бы работать, лишь бы ни один час не пропал даром. Писали долго, переделывали по многу раз одно и то же место, подхлестываемые соревнованием друг с другом, пока не остались довольны своими работами. К ним захаживали Репин и Чистяков, давали советы, но это было совсем не то, что в Академии, здесь они были хозяевами, могли писать сколько угодно, и указания и советы, принимаемые с благодарностью, оставались все же только указаниями и советами.

Лучшей получилась акварель Врубеля. Для него она была как бы этапной работой. Теперь его в полную меру оценил Чистяков. Но главное – он сам почувствовал свою силу, определил свой взгляд на искусство, как-то резко выдвинулся и стал впереди всех. Значительно возросло его влияние на друзей.

Еще несколько месяцев назад Врубель восторгался Репиным, сейчас же он, а под его влиянием и Серов резко отходят от Репина. Взрыв произошел в апреле того же 1883 года, когда на XI передвижной выставке была показана оконченная наконец картина Репина «Крестный ход в Курской губернии». «Разумеется, Репин должен был заинтересоваться нашим отношением к его „Крестному ходу в Курской губернии“, самому капитальному по талантливости и размерам произведению на выставке, – пишет Врубель. – Пошли мы на выставку целой компанией; но занятые с утра до вечера изучением натуры, как формы, жадно вглядывающиеся в ее бесконечные изгибы и все-таки зачастую сидящие с тоскливо опущенной рукой перед своим холстом, на котором все-таки видишь еще лоскутки, а там – целый мир бесконечно гармонирующих чудных деталей, и дорожащие этими минутами, как отправлением связующего нас культа глубокой натуры, – мы, войдя на выставку, не могли вырвать всего этого из сердец, а между тем перед нами проходили вереницы холстов, которые смеялись над нашей любовью, муками, трудом: форма, главнейшее содержание пластики, в загоне – несколько смелых талантливых черт, и далее художник не вел любовных бесед с натурой, весь занятый мыслью поглубже напечатлеть свою тенденцию в зрителе. Публика чужда специальных тонкостей, но она вправе от нас требовать впечатлений, и мы с тонкостями походили бы на предлагающих голодному изящное гастрономическое блюдо; а мы ему даем каши: хоть и грубого приготовления, но вещи, затрагивающие интересы дня. Почти так рассуждают передвижники. Бесконечно правы они, что художники без признания их публикой не имеют права на существование. Но признанный, он не становится рабом: он имеет свое самостоятельное, специальное дело, в котором он лучший судья, дело, которое он должен уважать, а не уничтожать его значения до орудия публицистики. Это значит надувать публику… Пользуясь ее невежеством, красть у нее то специальное наслаждение, которое отличает душевное состояние перед произведением искусства от состояния перед развернутым печатным листом. Наконец, это может повести к совершенному даже атрофированию потребности в такого рода наслаждении. Ведь это лучшую частицу жизни у человека украсть! Вот на что приблизительно вызывает и картина Репина. Случилось так, что в тот же день вечером я был у Репина на акварельном сеансе. За чаем зашла беседа о впечатлениях выставки, и мне, разумеется, оставалось пройти молчанием свои перед его картиной. Это он понял и был чрезвычайно сух и даже в некоторые минуты желчен. Разумеется, это не было оскорбленное самолюбие, но негодование на отсталость и школьность наших эстетических взглядов. Я все собирался как-нибудь вступить с ним в открытое взаимообъяснение взглядов на искусство, но тут подошли усиленные занятия; так дело и кончилось тем, что мы с тех пор и не виделись».

Для Серова это было особенно тяжело, он был очень привязан к Илье Ефимовичу, всю жизнь питал к своему учителю самые горячие, почти родственные чувства, но пути их как художников начали расходиться. О «трезвенности» в оценке Репина, проявившейся у Серова, говорит и Валентина Семеновна. И Грабарь, писавший первые главы своей монографии при жизни Серова и почти по его воспоминаниям, отмечает, что Серов во время каникул в Академии хоть и езживал к Репину в Хотьково и рисовал по старой памяти с ним рядом, но гипноз уже не действовал. Из года в год все больше чувствовалось, что они – разные.

Но, конечно же, репинское влияние не прошло бесследно, оно будет ощущаться в искусстве Серова в течение всей его жизни, удивляя подчас и друзей, и критиков. Впрочем, он никогда не забудет ни одного из уроков, которыми будет пользоваться в течение всей жизни. И учиться он будет всю жизнь, охотно заимствуя что-то даже у тех художников, выше которых он был намного. Но заимствовал Серов лишь то, что соответствовало его художественной натуре, так что заимствованное делалось какой-то органической частью его искусства.

С Репиным у него было общим критическое отношение к окружающему и реализм, причем первое у Серова проявилось даже в большей мере, чем у Репина.



Однажды в субботу, когда занятия в Академии закончились раньше обычного, Серов повел Врубеля и Дервиза на Кирочную к Симоновичам. Это было в период совместной работы трех друзей над акварелью.

Симоновичи приняли гостей радушно. Друзья нашли в их доме то, чего им недоставало: тепло большой дружной семьи. Яков Миронович Симонович был человеком передовым, хранителем традиций шестидесятников, человеком исключительной порядочности и добросовестности. Он был врачом, как в то время выражались, «бессребреником». Так же как и Валентина Семеновна, он почитал Шелгунова и Михайловского, Смайлса и Бокля, восторженно встречал все новое и только в одном «вопросе» был «консерватором». Этим «вопросом» была семья. Здесь он любил белоснежную скатерть на вечернем столе, уютно посвистывающий самовар, свою жену во главе этого стола и многочисленных своих детей вокруг. И Аделаида Семеновна охотно исполняла этот его необременительный и, право же, приятный каприз, хотя сама была тоже шестидесятницей и так же, как сестра, – сторонницей женской эмансипации, мечтала о бескорыстном служении народу. Она занималась педагогической деятельностью и считалась отличным специалистом этого дела, даже оставила после себя труды по педагогике. Она организовала первые в России детские сады. И это несмотря на то, что ей пришлось на своих плечах вынести множество семейных невзгод. Семья была материально необеспеченной, кроме того, Яков Миронович умер очень рано, когда ни один из семерых его детей не встал еще на ноги.

Серов любил свою тетку, к ней он приходил со своими невзгодами и сомнениями и всегда находил поддержку. В ее доме он в первый раз влюбился в воспитанницу Симоновичей Лелю Трубникову. Ее родители были пациентами Якова Мироновича. Но туберкулез был совершенно неизлечим в то время, особенно для людей не очень состоятельных, и, когда Леля осталась сиротой, Симоновичи взяли ее в свою семью. Она была ровесницей Маши, старшей дочери Симоновичей, и они всю жизнь оставались подругами.

Леля была очень славной девушкой, под стать всей семье Симонович, честной, трудолюбивой, глубоко порядочной, с очень мягким характером.

Серов не любил женщин «с нажимом», как он выражался. «Ему было все равно, – пишет Валентина Семеновна, – к какому столетию, десятилетию ни принадлежала эта женщина с крупной индивидуальностью, но если она представляла из себя элемент давящий, сознательно или стихийно, эта женщина была ему не по нутру; он мог отдавать должную дань ее заслугам, но сам невольно отдалялся от нее, и подобные женщины не вызывали в нем ни чувства дружбы, ни поклонения».

Влюбились и друзья, введенные Серовым в дом Симоновичей. Кузины Серова были очень хороши собой. Врубель влюбился в старшую, Машу, Дервиз – в Надю, почти еще девочку на вид, застенчивую и робкую. Маша привлекла Врубеля не только внешним обаянием, она была так же горячо предана искусству, как и он, очень серьезно занималась скульптурой, готовилась поехать учиться в Париж. Антокольский с одобрением отзывался о ее опытах. Надя же из всех искусств предпочитала музыку и пение, и Владимиру фон Дервизу волей-неволей пришлось стать ее партнером. К счастью, он обладал неплохим голосом и охотно пел, сам себе аккомпанируя, любимые Надей романсы Шуберта и Шумана.