Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8



Все, что произошло, меня как будто не заинтересовало. Как будто это случилось не со мной. Но вот то, что мы со стариком пошли дальше рядом, казалось предсказанным мне еще на мосту.

– Зря вы так, – сказал он. – В лучшем случае потеряли бы время.

– А в худшем?

– Потеряли бы много времени.

– Спасибо за освобождение.

– Не за что.

Метро было уже близко, но мне не хотелось просто так разойтись со своим попутчиком.

– Вы не торопитесь? – спросил я. – Не выпьете со мной кофе?

И вот мы сидим за столиком в кафе.

– Я сразу узнал вас, – сказал я. – И даже хотел заговорить с вами еще там, на мосту, но не решился, хотя мы, можно сказать, знакомы. Вы меня, конечно, не помните, но нас когда-то давным-давно знакомили у Ивановых.

Мой собеседник прищурился, вглядываясь в меня.

– Даже не старайтесь вспомнить, – улыбнулся я. – Мы говорили тогда о начале девяностых, о тех переменах. Скажите, а что все-таки помешало вам тогда, ведь вы были в межрегиональной депутатской группе и одним из руководителей КГБ, – что помешало реформировать его, распустить, в конце концов?

Старик долго молчал.

– Странно все это. – Он обвел глазами пространство вокруг себя. – И встреча с вами, и ваш вопрос. Как будто все идет к завершению. Уплотняется время, становится непривычным. Что ж, остается только повиноваться ему. Я не люблю оставлять вопросы без ответа, хоть порой, как сейчас, не знаю, что ответить. Я ведь и сам себя спрашиваю об этом.

Мне стало жалко его. И себя тоже. Мы устали во всем этом разбираться. Такая усталость виделась во всем его облике! Он выглядел опустошенным – оболочка, а не человек. Наверное, совсем одинок, подумал я, потому и согласился на общение. Я вспомнил, как он говорил сам с собой там, на мосту – так ведут себя только одинокие люди, иногда проговаривающие свои мысли вслух, уже и не замечая этого.

– Вы не журналист? – спросил он. – А то, знаете… Не прочитаю я завтра свои слова в каком-нибудь издании?

– Нет, не журналист. Впрочем… Можете и не говорить ничего. Извините за мою назойливость.

– Не надо извиняться. Может, это мне стоит извиниться, раз возникает такой вопрос. Вы совершенно правы. А все-таки – кто вы?

– Никто. Писатель.



– Ничего себе никто. Ну тогда мне тем более надо отвечать. Надо, так сказать, призвать себя к ответу.

Он опять долго молчал, а я не мешал его молчанию.

– Мы думали тогда, что победили, вот и всё. Думали, что всем, как нам, всё понятно. В этом и была главная ошибка. Знаете такое слово – сопромат? Сопротивление материала. Вот его-то мы и не учли. Надо было преодолевать это сопротивление, а мы… Не преодолевали. Вяло действовали. Казалось, зло само рассосется. А его выкорчевывать надо было. Хотя… Попытки были. И проекты писали, и подавали президенту, людей ясных и умных среди нас было достаточно. Но он сказал: а куда я дену десятки тысяч офицеров? Это же организованная команда. Сделать их моими врагами? Он думал, они будут ему благодарны за то, что не тронул их. Станут его союзниками. Нет, не стали. – Старик усмехнулся и продолжил: – Мой однокашник был среди тех, кто в девяносто первом хотели переворот устроить. Ну, не получилось у них… Он после этого пришел ко мне. Говорит: меня вы расстреляете, понимаю, но не убивайте жену и ребенка, ему полтора года. Я просто опешил. Понятно, он был в состоянии взвинченном, нервном. Но его слова о многом говорят. О том, что они нам готовили. И, кстати, тоже по теме… Вы знаете, что еще в двадцать седьмом году люди ходили на демонстрации против Сталина? И что с ними стало через год-два? Сейчас к тому же идет. Остались только они, хозяева жизни. А мы на митинги ходим. А скоро и на них не пустят.

Я все это знал и сам. Волга впадает в Каспийское море. Никогда бы не подумал, что эта фраза станет для меня синонимом безысходности.

– Простите, – сказал я. – Я понимаю, как вам тяжело.

– Вам, я вижу, не легче, – усмехнулся он. – Я бы не стал с вами говорить, но какая-то странность есть во всем этом. Нарочно не придумаешь. Вот я и поддался.

– Ничего уже не изменить, – сказал я. – Сейчас уж точно. Пока само не рассосется это зло.

– Само? Как и тогда нам казалось? Вряд ли. Тогда у него силы иссякли, а эти копят силу, чтобы такого не допустить. Однажды я услышал: как жалко, что во время Всемирного потопа из-за плохих людей столько хороших погибло. И природа, и звери, и птицы. Это можно сказать и про наш двадцатый век. Всегда из-за моральных уродов всем достается. Но это как-то уж совсем по-детски… Когда на меня вывалилась вся информация – и архивы, и секретные сведения, – я чуть с ума не сошел. Не случайно вспомнил про потоп. Тогда только и думал об этом. Смыть все к чертовой матери! Но самого по себе зла недостаточно для потопа. Принятие зла всеми, вот веская причина! Один человек имеет совесть, но куда девается она у массы людей? И к чему эта масса ближе – к отдельному человеку или к равнодушной природе? – Он помолчал. Вздохнул: – Ведь почему на митингах так мало людей? Ну согласен, согласен, много. Но где остальные? Где необходимое количество, чтобы доказать непринятие? Вы меня понимаете?

– Понимаю. На меня не вся информация вывалилась. Но достаточная для этого, как вы говорите, непринятия. У меня был простой пример. Я рос в деревне. К нам приезжал на отдых из города пожилой человек. Все знали, что при Сталине он работал палачом – всю жизнь. Мне казалось, я сойду с ума от того, что понял: люди уважают его. Больше, чем всех моих соседей – учителей, плотников, пастухов, кузнецов и строителей, мало ли порядочных людей. К нему относились с каким-то особенным уважением, с придыханием, с уважением-восхищением-испугом. Он был выше по неизвестному страшному статусу, который заставлял всех чувствовать себя по сравнению с ним ниже. Это не сравнить с вашим потрясением, но что-то во мне надломилось тогда в отношении к людям.

Мы молчали. Потом он сказал:

– Значит, понимаете. Но если уж возвращаться в сегодняшний день, если говорить о том, на что нам надеяться… Кстати, перечитайте Толстого, эпилог «Войны и мира», вторую часть. Про некие космические сдвиги в сознании людей. Ответа я, правда, не нашел, но его рассуждения если не вселяют оптимизм, то как-то… Хоть собственную вину приглушают. Это я о себе, конечно. На вас-то никакой вины нет.

– Какая же на вас вина? А что касается космоса… Действительно, ощущение такое, что там все решается. Как будто выстроились напротив две силы, взметнулись облаками, и уже не в людях дело, а решается где-то там… Высоко над нами.

– Может быть. Хотя, как говорится, какое там дело до наших волов? Видите, любую проблему можно и так, и этак повернуть. Можно на что-то надеяться, а можно и опустить руки. Стакан наполовину пуст, наполовину полон, как посмотреть. Я все-таки, наверное, пессимист. Не только в стакане отличие, понимаете? Мы, пессимисты, думаем, а эти действуют, и в этом их сила. А еще – их просто много. Вы даже не представляете, как их много. Больше, чем нас.

И тут я встрепенулся. Как раз об этом я и думал! Об этом и надо было спрашивать. У кого еще, как не у него?

– Знаете, что самое трудное для меня в любом разговоре? – чуть не воскликнул я. – Все эти формальности в виде извинений, придаточные условности. Сейчас я извиняюсь перед вами и хочу, чтоб вы приняли искренность моего извинения, но тем самым отвлекаюсь от главного, к чему не решаюсь приступить, на что вы можете ответить.

Он улыбнулся:

– Вот теперь я вижу, что вы и правда писатель. Сидим мы с вами в трактире за столом, ведем беседу. С умным человеком и поговорить любопытно, так?

– Достоевский сейчас, конечно, странно звучит. Всему свое время. Впрочем, как и Толстой. Когда я вижу этих его потомков в телевизоре, думаю: а может, Толстого и не было? Так вот, я вас спрошу только об одном. Я вижу, что этот разговор о причинах и следствиях вам, как и мне, не очень приятен. Ну и не будем. Но раз уж мы встретились, я спрошу только об одном, без всяких придаточных. Можно?