Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 18



К чести Вениамина Марковича, надо заметить, что в стране победившего социализма к нему пришло с годами некоторое просветление: в отличие от Наума Григорьевича, «Правду» он не мусолил, а использовал лишь по прямому назначению, то есть в сортире, партийные собрания не посещал, поскольку был исключен за отрыв от организации и неуплату взносов, но, согласно квартирным слухам, посещал по субботам синагогу, куда ходил пешком по Бульварному кольцу. Москвичи легко проследят его маршрут. Согласно тем же слухам, старик Гиршпун постукивал, и его в квартире побаивались.

Из славного отряда политэмигрантов следует упомянуть еще тетю Хесю, которая приехала в Москву по велению горячего коммунистического сердца из Палестины. Мало-мальски приличной профессии у нее не было, и она перебивалась переводами, поскольку в совершенстве владела не то семью, не то десятью языками, как тогда говорили, народов мира. Жила она и работала в темном, без окон, чулане при кухне, который, однако, считался помещением жилым, платила кучу денег за свет, днем и ночью поминутно вздрагивала, то от шума лифта за стеной – чулан тети Хеси соседствовал с лифтовой шахтой, – то от доносившегося с кухни тяжелого матерка милиционера Коли.

Померла она, как крот в темной норе, где-то в начале шестидесятых, сохранив веру в светлые идеалы, что привели ее в Москву из жаркой Палестины. И не узнала, что двадцать лет спустя в обратном направлении двинутся сотни тысяч ее соплеменников.

В тридцать седьмом, сорок восьмом, в пятьдесят втором таких политэммигрантов брали пачками. Сохранилась, дай Бог, одна семья из десяти. Правда, из Ленькиной квартиры забрали только портного Цеппельмана, а портной Гиршпун умер своей смертью. И его жена тоже. Остались две дочки – Мира, она же Машка, и Фрида. И на их попечении маленький Соломон, его в квартире для благозвучия, что ли, все звали Сережкой.

Колоритнейшей фигурой была эта Фрида – хорошего мужского роста, неохватные бедра, бюст, как карниз сталинской высотки, «шестимесячные» рыжие кудри, огромный жадный до засосов рот с ярко накрашенными губами и рояльной клавиатурой зубов, в которых всегда зажата примятая дымящаяся «беломорина».

Ленчику она казалась воплощением женской красоты, и он, сам того еще тогда не ведая, желал Фриду – во всяком случае, все посещавшие его смутные мальчишеские грезы, с определенного времени приводившие к малым ночным катастрофам, так или иначе были связаны с ней, ее большим белым телом, ее запахом. Душилась она обильно «Красной Москвой», и этот аромат долгие годы хранился в его памяти, всплывая в определенные моменты его жизни. Ох уж эта «Красная Москва», доложу я вам…

Впрочем, прямых поводов для сексуальных переживаний двадцатипятилетняя пышная дева соседскому мальцу не давала. Слоняясь по квартире с папиросой в зубах, она лишь изредка замечала Леню и рассеянно гладила его курчавую головку. И не для него, не для старого партийного мудака Цеппельмана, даже не для кряжистого милиционера Коли переводила она духи с призывно-сладким ароматом, шила у дорогих портних крепдешиновые платья, обтягивала увесистый зад шелковым фиолетовым трико. (Последнее – вовсе не плод эротической фантазии автора: из ванной к себе в комнату Фрида обычно следовала в одном трико – именно такого цвета. Халат у нее, конечно, был и, разумеется, тоже шелковый, в крупных лилиях, но она его почему-то не надевала, а несла, перекинув через руку.) Нет, все это было не для перечисленных персон. Фрида работала машинисткой в кинематографическом журнале и по своему социальному положению, по кругу общения возвышалась над обитателями коммуналки, как небоскреб над хижинами. И «Красная Москва», и «шестимесячные» рыжие кудри, и крепдешин с креп-жоржетом, и фиолетовый шелк трико – все это было для того круга.

Младшая же сестра Фриды, девица на удивление тощая и бесцветная, напротив, тяготела к квартирному социуму, подтвердив это своим неожиданным замужеством. Вышла Мира-Машка за милиционера Колю, еще одну колоритную фигуру коммуналки. Впрочем, неколоритные фигуры в ней не были прописаны, а потому и не проживали.

Колоритность же Коли заключалась в том, что в свободное от службы время он напивался до потери памяти и разгуливал по квартире в милицейском исподнем, зачем-то вывалив из прорехи застиранных кальсон ничем не примечательный вяловатый член. Квартирные старухи изгоняли Колю из кухни, и он, послушно убрав в кальсоны казенную часть, уходил в свою клетушку отсыпаться. Любопытно, что он, крайне агрессивный в подпитии ко всем без исключениям обитателям коммуналки мужского пола, безропотно подчинялся женщинам, будь то суровая бабка Казанова, безответная тетя Хеся или Цеппельманова Рахилька, которая, прожив в Москве добрых двадцать лет, так и не овладела русским: как ни странно, пьяный Коля прекрасно понимал идиш. Может быть, он был наделен особым лингвистическим даром и при определенных обстоятельствах мог бы стать знаменитым на всю страну полиглотом.

Так вот, в один прекрасный день Коля вышел на кухню трезвый, в подпоясанной гимнастерке, галифе и начищенных сапогах. Его сопровождала Машка в черной юбке и светлой блузке. Они явились прямо из загса.



К браку Коли и Машки квартирная общественность отнеслась в высшей степени благосклонно: слава Богу, сирота нашла какого-никакого мужика. И сам Колян, глядишь, остепенится. И за сироткой Сережей будет мужской пригляд – а то малец совсем отбился от рук.

Фриду соседи в сиротках не числили. То ли из-за курения в местах общего пользования, то ли из-за дорогих духов и толстого зада в фиолетовом трико. Из-за ее блядства – суммировала аргументы общественности бабушка Нюра, глава целого клана не то из тринадцати, не то из семнадцати человек, размещавшегося в пятнадцатиметровой комнате, отчего численность клана трудно было с достаточной достоверностью определить.

В общем Фриду в коммуналке не жаловали. И правильно делали, потому что и впрямь оказалась она той еще стервозой.

В день исторического бракосочетания в квартире случился грандиозный скандал. Замужняя Машка робко предложила сестрице родственный обмен: ты, мол, Фридка, одна, много метров не надо, переезжай в Колину комнатку, а мы с Колей и Сережкой разместимся на нашей площади. Что тут началось! Столь завлекательный для мужчин своей легкой хрипотцой Фридин голос разносился по всей квартире, достигая даже тети Хесиного чулана. Сказать, что это была матерщина, значит ничего не сказать. Анатомические и физиологические подробности переплетались в такие причудливые узоры, что милиционер Коля замер с разинутым ртом посреди коридора. А когда очухался, молча собрал выброшенные Фридой за порог Машкины и Сережины монатки и безропотно унес их к себе, тем самым фиксируя статус кво, признавая незыблемость сложившихся в квартире границ и территориальную целостность жилья своей новой грозной родственницы.

У Фриды наступила совсем уж красивая жизнь. В ее, теперь уж единолично ее, комнате стояла мебель красного дерева – трельяж и маленький столик, какие нынче называют журнальными, а на столике патефон, тоже красный. И много-много чудесных пластинок с собачкой, слушающей голос хозяина из граммофонного раструба.

Что бы там о ней ни говорили на кухне, соседскую ребятню она не обижала, разве что била по рукам, если трогали ее «ундервуд».

По утрам, когда она собиралась на службу, можно было протиснуться в приоткрытую дверь, сесть на краешек огромного дивана, на который с потолка свисал тяжелый пушистый ковер, и, не подавая голоса, смотреть, как Фрида, еще в халате, «делает лицо» перед трельяжем. Потом она уходила за китайскую ширму с цаплями и бамбуковыми зарослями, над ширмой взлетал халат – обнажались белые плечи, и у Леньки перехватывало дыхание.

Завершив туалет, Фрида выпроваживала Леню и Сережу из комнаты, запирала ее и, покачивая бедрами, удалялась в свою редакцию. Запах «Красной Москвы» долго еще стоял в коридоре, забивая и мастику, и котлеты, и прочие коммунальные ароматы.

Если она возвращалась вечером одна, то проникновению малышни в свои покои тоже не препятствовала. Леня, Сережа и со временем примкнувшая к ним Люба из клана бабы Нюры незаметно просачивались в комнату, чтобы завороженно следить за переодеванием Фриды в домашнее и роскошным ее чаепитием – бутерброды с розовой ветчиной из Елисеевского, лучшие в Москве эклеры со Столешникова.