Страница 2 из 12
Корзон попрекал землекопов: жалуетесь на больную спину, отлыниваете от работы, а сами, вон, кушаете водку, как мамонты. Старый Давид попрекал их, сколько мог, пока сам не помер.
Правда, это было тоже давно?
Давненько, да, но в таких делах важнее славное наследие!
Если с портвейном и сырком плавленым «Дружба» пройти между оград, поверх покойников, вороны тебя приметят. А твой сырок в кармане унюхают не хуже собак. Чтобы они не нагадили на голову, можно показать птицам кукиш. Или гаркнуть, чтоб охватила оторопь: «Эй, вы, драные вонючки, пошли вон!».
Может быть, запросят разрешения на взлет.
– А что ты здесь забыл, Мольер?
– Как это, барышни вороны? Сбрендили? Имею же я право знать, что у меня будет за могила, когда ласты склеятся?
– Стоп! Только не говори, что писатель.
– Я и не говорю, ёшка-матрешка. Я нынче при писателях гардеробщиком! Да еще фырс-мурс, неустанный потребитель портвейна с сырком.
– Охо-хо! – разбушуются вороны. – То есть тьфу, мать твою! Кар-кар! Нам сверху видно всё, ты так и знай, Мольер! Писателей хватает. Но иной год хоронили одних философов. Поверишь ли? Будто сговорились. Весь год одни философы лежали в разноцветных гробах.
До этого мора для философов успели выпустить брошюру о новых обрядах трудового народа. Там есть типовая могила усопшего мыслителя: изгородь, куст сирени – 1 штука, (либо акации – 1 штука), камень из бетона марки 200, надпись: такой-то.
Глава 3.
А в коммуналку добрые соседи, видать, уже вернулись с работы, помолились Аллаху и захотели ужинать.
Значит, с полвосьмого до полдевятого на кухню не пробьешься. Плита занята. Почти на всех конфорках у господ дворников шипят сковороды и булькает казан. И пока тетушка-дворничиха не закончит с пловом, не перемоет посуду, лучше не соваться. К тому же запах, как на задворках чайханы.
Поэтому торопиться некуда. Портфель с оторванной ручкой под мышку – и в гастроном!
А вот и винный отдел, привет, родимый!
Придешь с гитаренкой под закрытие, споешь Зое про клен ты мой опавший, всплакнет, получишь бутылку в долг.
К женщинам, вообще, стоит иногда прислушиваться. А к женщинам из винных отделов – бесспорно! У них чуйка покрепче, чем у бывшей колли Маруси. И после открытия магазина тебе нежно советуют:
– Игорь, тебе же одной бывает мало? Не мучай себя, сынок, возьми две, чтобы не бегать.
– Почему, Зоя Игнатьевна?
– Ну, смешной! По кочану, извини. Полшестого пойдут мидовцы. Они тебе не ровня, им коньяк подавай, кубинский ром. Но еще до этого завалят студенты! И что я должна делать? Держать твое бухло под прилавком? А если проверка? Есть в плетенках по полтора литра, тебе одному не одолеть. И у тебя не хватает полтинника. Поэтому ни «Рубина», ни «Поморки». Кушай портвейн.
– Суров батька бывает в похмелье.
– Но не учи мамку рожать. Твой полтинник в «Елисее» никого бы не разжалобил. А я уступлю. По знакомству. И оттого, что кудряв. И что не красишься, как педик.
У портвейна «Кавказ» пробка из полиэтилена, гнется, как первые советские капроновые расчески. Надрезаешь ножом, а потом – хвать зубами, и готово.
Капроновые расчески порадовали нашего человека в начале шестидесятых, после реформы денег. Они возникли в галантерее заодно с металлическими кошельками на пружинках для монет.
Всю мелочь продавщице счастья из карманов выгреб. Даже двушки для автомата. Поэтому на закуску ноль целых хрен десятых рубля.
Зоя вздыхает, несет пряного «Бородинского», хвосты колбасные с веревочкой на конце. Никто хвосты не берет, а ведь там еще на пару пальцев закуси.
Вот почему мы с собакой родня: именно из-за колбасных хвостов с веревочками.
– По гроб жизни, Зой Игнатьевна! Скока с меня?
– Ладно, вали, Игорек, только много не пей, а обрезки дарю. Считай, от щедрот нашего гастронома.
По-хорошему, надо бы с Зоинькой переспать. Да-да-да!
Мольер давно смотрит на эти мятежные груди, на завиток у шеи под белой шапочкой, на круглый – у Зоиньки он, как у Афродиты, – живот. А бедра? На такие бедра можно пятками вставать, с таких бедер можно отталкиваться нырять в греховные воды бассейна «Москва».
А получается, ты, Мольер, неблагодарная свинья.
Притом свинья, готовая доверчивой женщине солгать, будто не уверен, что получится. А виноват вовсе не ты и не уролог Каганович с улицы Кирова, у которого заведены карточки на всех центровых проституток. А винная промышленность Кавказа, а также братской Болгарии.
Именно поэтому Болгария не бывает не братской.
Стыдись, сукин сын! Без любви ты не хочешь? Но звала ведь тебя Зоенька не раз! Намекала придурку: дочка у бабушки, муж в Смоленске. Холодильник скоро треснет от окорока и горошка. А еще на балконе банки всяческие. Лечо там всякие, сосиски в желе венгерские. Говорит, наготовишь себе одна. А как выйдешь на балкон, глянешь на все это долбаное Беляево. На серый лес. И такая тоска берет, едрена лисица!
Взаимообразно она тебя, Мольер, накормила бы и напоила так, что неделю в животе урчало и булькало. Сама отвела в ванную, намылила бы холку и срамные места, потерла спину благодарно. Потом укрыла бы немалым бюстом твою солдатскую грудь.
А так тебе приходится прятать от нее глаза и лгать. Прятать и лгать.
Так что, если оставить в покое колбасные обрезки, возможное счастье проплывает мимо тебя, раздолбай ты эдакий и амбициозный драндулет.
Глава 4.
Наше вам с кисточкой, мать Москва-река!
Если повезет, на спуске не будет никого. А добрые студенты с девушками при одном виде Маруси обычно сматываются.
К вечеру холодает. Сесть на гранит, ничего не подложив под себя – застудишься, и здравствуй, дядька-простатит.
Поэтому у Мольера в портфеле с оторванной ручкой лежит «Литературная газета». Не вторая тетрадка, а первая – про то, как писали, пишут и как надобно писать. Про жанры, стили, цитаты, юбилеи, бу-бу-бу. Подстелешь газетку, откупоришь портвейн, и можно приступать.
Холодно на речке.
Собака легла на ботинки и смотрит снизу-вверх с упреком.
В глазах Маруси – кисейное небо, которое часто без звезд.
В глазах Маруси отражаются дымы электростанции имени интеллигента Луначарского и пары градирен.
Небо не черное, не темно-синее, а какое-то грязно-темно-оранжевое, как у Мунка.
Жаль, Маруська, я не служу при кухне! Например, в «Белграде».
Мне жаль, что я там не сушеф и даже не какой-нибудь третий повар. А то таскал бы объедки пожизненно. И были б мы вечные друзья. Пока бы у тебя не выпали зубы – собаки умирают первыми.
Но если всю колбасу отдать Марусе, чем закусывать?
Загреметь с язвой в больницу? Спать после укола лицом к стене? От ухода до прихода сестры со шприцем?
В Боткинской больнице инфарктники под ручку с язвенниками идут курить на лестничную клетку. И курят, зажав желтыми пальцами сигареты. Все они пока еще живые, обнадеженные.
Глядят, как дети, завороженно, на мелкий снег и физкультурную Москву.
Черное зеркало воды перед тобой, Мольер.
Еще пару бульков, и можешь озвучить свои тексты. Для кого? Да хоть для вон тех поздних уток, для дворняги Маруси.
Давай, расскажи им: когда, с какого момента твоя жизнь полетела кувырком так, будто кто-то выписал ей пенделя? Не с похода ли на Павелецкий вокзал, куда тебя сдуру понесло добавлять?
По ночам в буфете вокзала опрометчиво наливали белое сладкое, опасное, как тротил. После одного стакана освежает, но в голову уже закрадываются игривые смыслы. После второго – рожа багровеет, через все щели ползут серые туманы, проникают в извилины.
Однако у него по-другому вышло.
Свет мольеровского разума быстро одолел туманы, поскольку его голова озарилась идеей.
И он, держа в правой лапе стакан вина, левой подцепил сосиску и, забравшись с ногами на скамью, обратился к пассажирам со следующей волнующей речью: