Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 78



НАДГРОБНОЕ СЛОВО ВМЕСТО ЭПИЛОГА

По обычаю, в конце романа, после того как герой, или протагонист, умирает или женится, полагается рассказать о судьбе остальных персонажей. Мы не собираемся следовать этому обычаю и не станем сообщать, что случилось потом с Эухенией и Маурисио, с Росарио, с Лидувиной и Доминго, с доном Фермином и доньей Эрмелиндой, с Виктором и его супругой и со всеми другими людьми, которые предстали перед нами вместе с Аугусто; мы даже не расскажем, что подумали они и почувствовали в связи с его необычной смертью. За одним исключением— и оно коснется того, кто глубже и искренней всех горевал о смерти Аугусто, — речь идет о его собаке Орфее.

Орфей, тот на самом деле осиротел. Когда, вспрыгнув на постель, он понюхал своего мертвого хозяина, когда он учуял смерть своего хозяина, собачью душу окутал густой черный туман. Орфею уже приходилось встречаться со смертью, он нюхал и видел мертвых собак и кошек, сам убивал иногда крыс, слышал запах мертвых людей, но своего хозяина он считал бессмертным. Ибо хозяин был для него почти Богом. И, увидев теперь его смерть, пес почувствовал, что в душе его пошатнулись самые основы веры в жизнь и представлений о мире. Страшное отчаяние наполнило собачью грудь.

Свернувшись у ног покойного хозяина, пес думал так: «Бедный хозяин! Несчастный мой хозяин! Он умер, умер! Все умирают, все, все, все умирают! Когда все вокруг меня умирают, это хуже, чем если бы я умер для всех. Бедный мой хозяин! Несчастный хозяин! То, что лежит здесь, белое и холодное, уже слегка пахнущее гниением, мясом, которое съедят, это уже не мой хозяин. Нет, нет, это не он. Куда же ушел мой хозяин? Где сейчас тот, кто ласкал меня и говорил со мной? Какое странное животное человек! Никогда не вникнет в то, что перед ним. Он ласкает нас, а мы не знаем—почему, и ласкает не тогда, когда мы сами больше всего к нему ластимся; когда же мы больше всего ему покоряемся, он нас либо отталкивает, либо наказывает. И никак не поймешь, чего же он хочет, да и знает ли он это сам. Всегда кажется, он думает не о том, о чем думает, и смотрит не туда, куда смотрит. Как будто для него существует другой мир. Ну и, естественно, если есть другой мир, то нет этого.

Кроме того, он лает, или говорит, очень сложно. Мы скулим, а чтобы подражать ему, учимся говорить, но даже после этого не можем его понять. Мы его понимаем только тогда, когда он сам скулит. Когда человек скулит, кричит или угрожает, мы, остальные животные, очень хорошо его понимаем. Еще бы, ведь тогда он не погружен в свой другой мир!.. Но лает он на свой манер, он говорит, и это помогает ему выдумывать вещи, которых нет, и не замечать того, что есть. Стоит ему дать какой-то вещи имя, он уже ее не видит, он только слышит ее имя или видит его написанным. Язык помогает ему лгать, выдумывать то, чего нет, и запутывать самого себя. И все для него — только предлог, чтобы поговорить с другими или с самим собой. Он даже нас, собак, заразил своей болезнью.

Нет сомнения, человек— больное животное. Он болен всегда! Лишь во сне, кажется, он становится чуть здоровей, и то не всегда: иной раз даже во сне разговаривает. И нас этим тоже заразил! Он заразил нас столькими болезнями!

Кроме того, он нас оскорбляет! Цинизмом, то есть собачизмом или псивостью, он называет наглость и бесстыдство, он — это животное лицемерное по преимуществу. Речь превратила его в лицемера. Если уж бесстыдство называть цинизмом, то лицемерие стоило бы назвать антропизмом. Он и нас хотел превратить в лицемеров, нас, собак, сделать комиками и шутами! А ведь мы не были укрощены и приручены человеком, как бык или лошадь, мы объединились с ним добровольно, к обоюдной выгоде, чтобы вместе охотиться. Мы находили для него добычу, он убивал ее и отдавал нам нашу часть. Вот так, в общественном договоре, родилось наше содружество. А он отплатил нам, развращая нас и оскорбляя! Захотел сделать нас шутами, обезьянами, учеными собаками. Учеными собаками называют тех, которые обучены разыгрывать штуки; для этого собак одевают и обучают ходить неподобным образом — на задних лапах, стоймя!



Ученые собаки! И это у людей называется ученостью? кривляться и ходить на двух ногах.

Ну и, естественно, собака, которая ходит на двух ногах, бесстыдно и цинически показывает всем свою срамоту! Так было и с человеком, когда он встал на ноги и превратился в прямоходящее млекопитающее; он тут же почувствовал стыд и моральную потребность прикрыть свою срамоту. И потому написано в его Библии, слышал я, что первый человек, то есть первый вставший на две ноги, ощутил стыд и не смог предстать нагим перед своим Богом. Тогда они изобрели одежду, чтобы прикрыть свои половые признаки. Но потом стали одеваться одинаково и мужчины, и женщины, и они уже не могли различить, где кто, какого кто пола, и отсюда тысячи человеческих гадостей, которые люди называют канальством или цинизмом. Люди сами развратили собак, это они сделали нас канальями и циниками, что и есть лицемерие в среде собак. Ибо цинизм в собаке — это лицемерие, так же как лицемерие в человеке — это цинизм. Мы заразили друг друга.

Сначала люди одевались одинаково, и мужчины, и женщины; но из-за путаницы им пришлось изобрести различия в мужской и женской одежде. Штаны — это прямое последствие того, что человек встал на ноги.

Что за странное животное человек! Он всегда отсутствует там, где ему следует находиться, то есть там, где находится его тело; речь ему служит для лжи, и еще он носит одежду!

Бедный хозяин! Скоро его зароют в особом, предназначенном для этого месте. Люди сохраняют или прячут своих мертвецов, не позволяя собакам и воронам сожрать их! А потом остается только то, что остается от всякого животного начиная с человека, — горстка костей. Они сохраняют своих мертвецов! Животное, которое говорит, одевается и сохраняет мертвецов! Несчастный человек!

Бедный мой хозяин, бедняга! Он был человеком, да-да, он был всего лишь человеком! Но он был моим хозяином! И скольким, сам того не подозревая, скольким он мне обязан! Очень многим! Сколь многому я научил его тем, что молчал или лизал его, пока он говорил, говорил, говорил… «Поймешь ли ты меня?»— спрашивал он. Да, я его понимал, все понимал, пока он, говоря с собой, говорил со мной, все говорил, говорил, говорил… Говоря со мной, а на самом деле с собой, он говорил с собакой, сидевшей внутри него самого. Я не давал уснуть его цинизму. Собачью жизнь он вел, одно слово, собачью! И преподлые собаки, или, лучше сказать, преподлые люди, те двое, что проделали с ним такую штуку! Мужскую подлость с ним проделал Маурисио, женскую — Эухения! Бедный мой хозяин!