Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4



Калле Каспер

Пробуждение

Часть первая

«Ласкаемый цветущими мечтами, я тихо спал,

и вдруг я пробудился…»

В некий период моей жизни, лет этак в двадцать, я до безумия боялся смерти – той угрожающей силы, которая подстерегает где-то там, на далеком горизонте, и превращает тебя в ничто. Я мог часами лежать на диване, прижавшись лбом к стене, и думать – меня не будет, не будет, не будет. На обоях, в том месте, которого касались мои волосы, осталось жирное пятно – я его все еще отчетливо вижу, несмотря на несколько ремонтов. Наверно, я не один, скорее всего, через такое проходят многие мужчины, возможно, даже все, но почему-то мне кажется, что женщин это не касается. Может, я ошибаюсь, тогда прости, нежный пол. С Рипсик мы о смерти не говорили, она вообще избегала этой темы, даже тогда, когда была еще здорова – сперва написал «совсем здорова», но зачеркнул, потому что простуды не давали ей покоя ни зимой, ни летом, иногда она умудрялась заболеть даже на море, и это была, как мы, пародируя плохой стиль, выражались: «страшная трагедия», потому что Рипсик обожала плавать, а с насморком в воду лезть нельзя. Из-за другой, не смертельной, но все же противной болезни, нередко мучившей ее, она не смогла искупаться во время нашей поездки на Наксос – было начало октября, море – красивое темно-синее Эгейское море остыло, разок Рипсик, переборов себя, нырнула – и все, вытаскивай таблетки. Как Ариадна, хотя и по другой причине, сидела она печально на берегу, пока я, закаленный северянин – для аудиозаписи надо бы добавить: со строчной буквы – неумело разгребал низкие волны; я плавал плохо, только на спине.

Но я отвлекся, и понятно, почему – ибо о чем я не думаю, мысли мои возвращаются к Рипсик, к тому, как я бездарно ее потерял, по глупости, по небрежности, по излишней самоуверенности. Я все еще продолжаю винить себя, вспоминаю свои ошибки, и стараюсь их как-то, хотя бы задним числом, загладить, хотя и знаю, что это невозможно.

Итак, я боялся смерти, и, возможно, именно этот страх толкнул меня на сочинительство, я видел в этом шанс на бессмертие, хотя тогда этого не сознавал. И как-то я показал свои первые новеллы – а были они все о смерти – одному маститому писателю. Он прочел, пригласил меня в гости, посадил на кожаный диван в богато обставленной гостиной – ковры и зеркала, советские писатели, это не то что мы, нищие, из капиталистического общества, угостил коньяком – средь бела дня! – и сказал фразу, которую я накрепко запомнил:



– Ну да, в молодости мы все об этом думаем.

И я понял, что не один такой, и именно с этого момента слегка успокоился. Потом страх прошел вовсе, жизнь захватила меня, мои мысли сосредоточились на том, как несправедливо устроен мир, как здесь мало и свободы, и любви, и, можно сказать, забыл о смерти. То есть, она «присутствовала» – то умирал кто-то из родственников, то кто-то из знакомых, но меня она беспокоить перестала, я ходил на похороны, строил, как все, скорбную мину, иногда даже сочувствовал как тому, кто сей нелепый мир покинул, так и тем, которым приходилось впредь справляться без покойника (покойника похоронили), но меня лично это все как будто не касалось, не потому, что я уверовал в свое бессмертие, а просто, потому что не я лежал в гробу.

Может, я никого не любил? Может. Я легко влюблялся, и так же легко остывал – медленнее, чем озеро, но быстрее, чем море. Но я ли был в этом виноват? А вот этого я не знаю. Может, я, а, может, природа, которая меня таким сделала. Я был не в силах остановиться на компромиссе, «зажить как все», рядом с кем-то, кого я перестал любить, я не мог удовлетвориться карьерой, деньгами, всеми теми суррогатами, которыми мы заменяем главное – любовь и свободу. Если бы я родился в другом обществе, среди другого народа… Но я родился в Советском Союзе, где свобода – это свобода зверя в клетке, два метра туда, два метра обратно, да еще в Эстонии, среди холодных эстонок, которые, кстати, тоже не виноваты в том, что они холодные – их такими тоже сделала природа. Кто установил в Эстонии матриархат, опять-таки природа, или сами женщины, воспользовавшиеся слабостью мужчин, я не знаю, но то, что мы – эстонские мужики, жалкий народец, как юбку видим, так начинаем трястись, увы, факт. Кто не боится жены, боится матери. У меня был один единственный приятель, что называется, «настоящий мужчина» – крепкий, решительный, хозяин в своем доме, да и тот раскис, завел молодую любовницу, в Париж с ней съездил, а потом взял и признался во всем жене. Ну дурак! После этого стали так давить на его совесть, что он рехнулся – в прямом смысле, попал в дурдом, где его посадили на антидепрессанты; и нет больше личности, все, пропала.

В Эстонии, чтобы покончить с этой темой, все не так, как в Армении – там женщины стараются нравиться мужчинам, а у нас наоборот. И если ты НЕ стараешься женщинам понравиться, то они отодвигают тебя на обочину жизни, так как все рычаги в их руках. В молодости, когда я действовал интуитивно, я вовсю старался быть им по душе – и достигал успеха. А потом, когда я стал присматриваться к женщинам – в смысле к эстонкам, беспристрастно, я их разлюбил, этих принцесс, ждущих – нет, не принца на белом коне, а камердинера, и все у меня пошло прахом.

Когда я встретил Рипсик, я понял, что не все женщины такие, что, кроме эстонок, есть и другие, такие, для которых мужчина – опора. Я с трудом вжился в свою новую роль, но вжился, и стал защищать Рипсик так рьяно, что эстонки меня возненавидели. Но об этом я уже писал.

И вот, когда Рипсик не стало, я снова столкнулся со смертью, но уже с другой стороны – она стала меня притягивать. Я не хотел жить без Рипсик, сама мысль о подобном существовании казалась мне противной – но надлежало завершить кое-какие работы, исполнить данные ей обещания. Немного помучившись, я принял решение, быстро все сделать, а затем умереть. Составил список, вернее, даже два списка, один для сочинений, другой для прочих дел, и наметил день смерти. Он был еще относительно далеко, но, с другой стороны, и не то чтобы очень.

После того, как я определился с датой смерти, мне сразу стало легче. До этого меня разрывали противоречивые чувства, с одной стороны, мне хотелось немедленно умереть, с другой, как человек ответственный, я не хотел забросить то, что обещал сделать. Жил я тогда в Ферраре, страдал бессонницей, а когда засыпал, видел жуткие сны. Рипсик мне приснилась только трижды, в первый раз плачущей, в другой – беременной, а в третий – как большое цветное фото, которое немедленно расплылось. Особенно тревожил меня третий сон, мне казалось, что в нем скрыт какой-то тайный смысл, что, дескать, до этого момента она, в каком-то виде, существовала, но сейчас перестала. Все это терзало меня страшно, несколько раз я был близок к тому, чтобы выброситься из окна, оно выходило на относительно тихую улицу, по которой, однако, дважды в день проходили толпы школьников, направляющихся в близлежащую школу, и возвращающихся оттуда. Их грубые (подростки!) голоса, громкий смех раздражали меня, доводили до исступления, но выброситься я все-таки не выбросился, просто потому, что квартира находилась на втором этаже и вероятнее всего, я сломал бы ногу или позвоночник, но не убился. Теперь проблема – не школьников, а противоречивых чувств – разрешилась, срока, который я себе отвел, должно было хватить, как минимум, на обещания, может, и на сочинения, при условии, что я не буду благоденствовать на руинах своей жизни, а работать, работать и работать. И я набросился на компьютер с таким отчаянием, что он только визжал, но сопротивляться, то есть, испортиться, не смел. Я и раньше, пока Рипсик была со мной, трудился каждый день, но тогда я это делал спокойно – мы жили счастливо, и это счастье перекинулось на творчество. Да, нас недолюбливали, потому что мы всегда писали то, что думали, а думали мы иначе, чем большинство и эстонцев, и русских, и даже евреев и армян, но нас это не очень тревожило – ведь мы были хоть и одни, но вдвоем, мы всегда поддерживали друг друга и только пожимали плечами, когда кто-то в очередной раз нас не понимал; достаточно, что мы понимаем друг друга. А теперь я остался один и отчетливо почувствовал враждебность мира, в котором я не то что чужой – лишний. И зачем тогда жить? Точный срок – вот лазейка, которая спасала от отчаяния. Бесконечно страдать немыслимо, до определенной точки – возможно. Когда-то я волновался из-за каждой мелочи, переживал за судьбу Эстонии, негодовал, что мои соотечественники притесняют русских, которые им ничего плохого не сделали – если уж кого-то винить в наших несчастьях, то грузин, и то в единственном числе – а теперь это перестало меня тревожить. Притесняют, так притесняют, всегда кто-то кого-то притеснял, притесняет и будет притеснять, закон природы, нет роста без агрессии, нас ведь тоже притесняли, заставляли жить не по нашим понятиям, то насильно крестили, то сгоняли на октябрьскую демонстрацию, и что нам оставалось, подчинялись, хотя на самом деле хотели сидеть у себя на хуторе и слушать, как птички поют, мы ведь, как я писал, аграрная нация, даже Таллин, любимый город советских туристов, не мы построили, а немцы, бароны, плюс там шведы всякие, датчане, но не мы. Мы – хуторяне. Только сейчас урбанизировались, многоэтажные дома стали возводить, плохо, конечно, нет традиций, кроме деревянной архитектуры, но ныне весь мир безобразно строит, красиво не позволяют материалы, вот и мы испоганили Таллин, раньше мне это причиняло боль, а теперь я успокоился – ну что я против этого могу? От меня тут ничего не зависит. Перед смертью многие вещи перестают трогать. Лишь одно я забыть никак не мог, судьбу Европы, за нее мы с Рипсик переживали больше всего, не из-за европейцев, а, трафаретно выражаясь, творческого наследия предков. Перебьют пару миллионов, не беда, людям так и так умереть на роду написано, но если уничтожат скульптуры на площади Синьории, сровняют с землей капеллу Медичи, подожгут Уффици и Сикстинскую капеллу, разбомбят в пух и прах Венецию – это намного страшнее. Люди родятся новые, а великие произведения искусства восстановить невозможно. А если еще снесут оперные театры, предадут огню ноты – как когда-то уничтожили древние рукописи? Об этом я не переставал думать, даже будучи уверен, что сам скоро умру.