Страница 7 из 8
– А теперь постарайся уснуть. Растворить тебе еще один аспирин?
– Я не могу пить этот немецкий аспирин, у него отвратительный горький вкус.
Рипсик снова принялась кашлять, я слушал, как она надрывается, и думал, что заболеть за рубежом это наихудшее из наказаний, врагу не пожелаешь. Мы были совершенно одни в большом трехэтажном доме, ближайшая больница находилась на расстоянии в несколько километров. Мы могли здесь сдохнуть, и никому от этого не было бы ни жарко, ни холодно. В конце концов, приступ прекратился, и я уснул.
Германию можно дефинировать как страну лифтов. Это удобное и, как утверждает статистика, самое безопасное средство передвижения встречается там везде, в том числе и в совершенно неожиданных местах, например, на вокзале. После выздоровления нас еще некоторое время донимала слабость, и мы пользовались предназначенным для инвалидов лифтом, который соединял подземный переход на вокзал В. с местной главной улицей. «Двери закрываются, следующая остановка – аллея Кайзера Вильгельма Второго», – провозглашал лифт замогильным голосом перед тем, как двинуться в путь; правда, время от времени его заполнял специфический запах, выдающий невоспитанность домашних животных, но мы все равно были счастливы, что не надо взбираться вверх по лестнице. На еще более интересном лифте мы катались немного позднее в Мюнхене, в отеле, где когда-то останавливались Мария Каллас, Михаил Барышников и Пласидо Доминго. Понятно, что гостиница, которую выбирают в качестве временного места обитания великие художники, не может быть чересчур комфортабельной. Не бизнесмены же! Заведение полностью соответствовало тем материальным возможностям, которыми в капиталистическом мире обладают певцы, танцовщики и писатели: номер был величиной с чулан, а душевая – со стенной шкаф. Но даже в это напоминавшее больше приют для бедных, чем гостиницу, здание, которое в средние века служило, наверно, ночлежкой для бродячих монахов, и где, будь дело в Советском Союзе, скорее всего учредили бы Дом колхозника (тем более, что отель находился рядом с рыночной площадью), недавно, учитывая требования третьего тысячелетия, встроили лифт. Это был небольшой ящик со стеклянными стенками, с трудом втиснутый в просвет внутри винтовой лестницы и способный принять максимум двух пассажиров (да и те должны были стоять всю дорогу по стойке смирно, ибо при малейшем движении стали бы опасными друг для друга), но, по крайней мере, он существовал, и им можно было пользоваться. Собственно, и в «Томас Манн Хаусе» вполне имелся модный электронный лифт, однако нам на нем покататься не удалось. Почему? Это длинная история, и мне придется рассказать ее с самого начала.
Когда в первый вечер мы добрались до «Томас Манн Хауса», нас там, как вы уже знаете, поджидал замдиректора Йенс Йоахим Шульц, щупленький, можно даже сказать, хрупкий, приближающийся к среднему возрасту типичный интеллигент в очках и с печальной улыбкой человека, утомленного жизнью. Он вежливо забрал у Рипсик чемодан (я, если вы помните, шатался под тяжестью большого сохранившегося с советских времен рюкзака, украшенного наклейкой «Азимут»), произнес с уважением (имея в виду, конечно, вес чемодана): «Ого», бросил неопределенный взгляд в сторону лифта, но все же потопал вверх по лестнице пешком. Мы с Рипсик подумали, что лифт сломан, но днем или двумя позже мы обнаружили, что он работает, как миленький, и какие-то люди на нем разъезжают. На этаже всегда стояла пара ящиков с минеральной водой, Шульц сказал, чтобы мы пили ее смело, она предназначена для гостей. Ящики эти по мере надобности менял работник «Томас Манн Хауса», некий, как я понял, универсальный деятель, который занимался абсолютно всем. И этот вот человек, в отличие от нас и Шульца, пешком не ходил! Он катался на лифте, как и уборщица, перевозившая пылесос с одного этажа на другой. Когда Рипсик это обнаружила, она возмутилась.
– Что, диктатура пролетариата перебралась сюда? – буркнула она ядовито.
Действительно! В Советском Союзе сантехник по сравнению с писателем или любым другим интеллигентом был в привилегированном положении, его труд надо было уважать, а к твоим заметкам, как правило, относились с подозрением. Но сейчас-то мы были не в Советском Союзе, а на капиталистическом Западе, где, как нас учили в школе, всегда эксплуатировали рабочего человека.
– Вот она, проблема нахлебников, – как-то, когда уже чувствовала себя получше, но еще страдала от слабости, констатировала Рипсик печально. – Если б мы платили за ночлег из своего кармана, ты мог бы пойти и потребовать, чтобы нам дали ключ от лифта, мог бы даже устроить скандал, а сейчас положение иное. Вряд ли, когда Йенс Йоахим придет наконец на работу, ты осмелишься у него хотя бы спросить, почему нам нельзя ездить на лифте.
Кстати, в конце концов я это все-таки сделал. Это случилось в предпоследний день нашего пребывания в Берлине. Каждый раз, когда мы отправляемся в какое-либо путешествие, я надеюсь, что на обратном пути багажа будет меньше, ведь продукты и прихваченные с собой подарки обратно тащить не придется. И каждый раз я ошибаюсь, потому что сделанные в точке назначения покупки оказываются намного тяжелее, чем оставленные там предметы. Из Москвы мы обычно привозим книги, они, как известно, весят немало, в Германии же нам в результате длительных поисков удалось-таки приобрести целую коллекцию оперных дисков. Когда Рипсик упаковала рюкзак, чемодан и два саквояжа, я попробовал их поднять и понял, что на руках мы этот груз вниз по лестнице не дотащим. Поэтому, когда прощаясь с Йенсом Йоахимом, я, помимо прочего, поинтересовался, нельзя ли нам будет утром воспользоваться лифтом. До этого мгновения Йенс Йоахим был чрезвычайно дружелюбен, даже его столь печальная обычно улыбка казалась более радостной (кто знает, возможно, и потому, что мы уезжали, и не надо было больше с нами возиться). Но, как только до него дошла суть моего вопроса, вид его сразу стал озабоченным, а глаза, робко выглядывавшие из-за сильных стекол, забегали. Он пробормотал, что не уверен, удастся ли ему выполнить нашу просьбу, поскольку лифт очень сложный аппарат, который легко может испортиться, и он не знает, будет ли утром на вилле кто-то, умеющий с ним обращаться.
– Ну работник, наверно, будет? – предположил я, но эта идея окончательно ввергла Йенса Йоахима в панику. Казалось, он готов, скорее, приехать спозаранку в «Томас Манн Хаус» и лично помочь нам тащить чемоданы вниз, чем попросить работника о какой-либо услуге. Я пощадил его, сказал, ничего, как-нибудь справимся, тогда Йенс Йоахим немедленно успокоился и снова стал улыбаться.
Нас выручила самоотверженная Ульрика, которая специально приехала утром в В., чтобы проводить нас на поезд. Вещи мы втроем кое-как вниз снесли, а вот принципы пользования лифтом в «Томас Манн Хаусе» так и остались для нас загадкой.
Третья глава
Наша эпоха враждебна философии и труслива, ей не хватает смелости решить, что ценно, а что – нет, демократия же, говоря в двух словах, означает: делай то, что тебе предписывает жизнь.
Вскоре после того, как мы выздоровели, три «семафора» опять пригласили нас в ресторан, естественно, за счет издательства. Теперь решено было попробовать итальянскую кухню. На сей раз к нашей компании присоединилась Оэ и, как только она со мной заговорила, я сразу навострил уши, ее английское произношение напомнило мне о моей тете, которая была известным специалистом в этой области.
– Оксфорд или Кембридж? – осведомился я.
– Оксфорд, – ответила Оэ скромно.
Казалось, она не гордится своим образованием, а скорее стесняется его, так иных состоятельных людей смущает упоминание об их богатстве. Я представил себе, насколько самоуверенно, с каким чувством превосходства взирал бы на окружающих любой отучившийся в Оксфорде эстонец – у нас ведь даже человек, закончивший отделение английской филологии в Тартуском университете, ощущает себя как бы существом высшего порядка – и мое уважение к Оэ заметно выросло. Высокая, худая, в очках, она, казалось, словно высохла, но только внешне, что ее опять-таки выгодно отличало от эстонских филологинь, в чьей женственности у меня за мою жизнь было достаточно возможностей усомниться. Оэ была именно женственной, мягкой, выпив пару коктейлей, стала весело флиртовать, не стараясь задавить собеседника авторитетом, не пытаясь хотя бы на четверть часа из спортивного интереса взять верх над мужчиной. До нашей поездки я полагал, что немки должны бы, так сказать, по историко-генетическим причинам, напоминать эстонок, или, вернее, наоборот, эстонки – немок, но в Германии мне пришлось скорректировать свою точку зрения. Теперь я, скорее, склонен поддержать гипотезу, согласно которой крови викингов в нас все же больше, чем немецкой, эстонки же своей внутренней холодностью напоминают англичанок; не исключено, впрочем, что и это мнение изменится, если я когда-нибудь попаду в Лондон. Свое великолепное имя Оэ получила по названию одной норвежской рыбацкой деревушки, где ее родители провели медовый месяц; таким образом, мое первоначальное предположение, что они филологи-японисты, было опровергнуто. Кстати, японский знала Ульрика, хотя и была по образованию слависткой – два года своей юности она провела в Японии. Я подумал было, что она там училась, но опять ошибся, Ульрика отправилась в Японию в жажде приключений, но не в качестве их искательницы, а – по газетному объявлению – учить молодых японцев немецкому языку. Трудная жизнь в чужой стране закалила ее, она была смелой и прямодушной, и я мог без особого труда представить ее на баррикадах в случае, если революционная молодежь вдруг снова бросит перчатку бюргерству, чего, впрочем, бояться вряд ли стоит, так что полет моей фантазии вполне невинен. Так и не обзаведясь мужем и детьми, неизбывную потребность любить Ульрика реализовала, даря своими чувствами униженных и оскорбленных по всему миру, проще говоря, была весьма политизирована. На выборах она, конечно же, проголосовала за левых, конкретно – за зеленых, и считала крупнейшим политиком современности Йошку Фишера. После Японии она пару лет проучилась в Москве, где в ней раскрылись чакры той готовности помочь ближнему, которую столь часто можно встретить в России. Мне казалось, что самоотверженность Ульрики вообще не имеет границ, что так же решительно, как поднимется на баррикаду, она закроет тебя своим телом, если тебе будет угрожать смертельная опасность. С одним лишь исключением: если для твоего спасения придется перейти улицу на красный свет, Ульрика наверняка этого сделать не сумеет, так глубоко в ней сидит законопослушность… Она несколько раз сопровождала нас в поездках по Германии, и у нас постоянно возникали разногласия насчет того, как в поезде сесть – Рипсик не выносит почти никаких средств передвижения, поезд был единственным, к которому она до сих пор относилась более или менее толерантно, но немецкие поезда – это сущий кошмар, они мчатся, как бешеные, извиваясь в долинах меж гор и наклоняясь набок; сесть спиной к направлению движения Рипсик вообще не может, у нее начинает кружиться голова, и она принимается угрожать, что «сейчас сдохнет». Поэтому первой моей заботой было сделать так, чтобы мы сели лицом в ту сторону, в которую едем. Проблема в том, что при покупке билетов невозможно определить, в какую сторону развернуто сидение, и каждый раз, когда я занимал место, нам согласно билету не принадлежавшее, Ульрика буквально зеленела, настолько она боялась неприятностей, которые могут возникнуть в связи с этим «нарушением порядка». На наше счастье, все проходило без осложнений, люди, резервировавшие то или другое место, просто не появлялись, наверно, чуяли нутром, что их законное пространство оккупировали какие-то дикари. Русским языком Ульрика владела хорошо, можно сказать, свободно, иными словами, намного лучше, чем подавляющее большинство эстонцев, а ее немецкий язык был просто превосходным, я могу это засвидетельствовать, даже несмотря на то, что сам я знаю всего лишь пару десятков немецких слов. Впервые в жизни мы услышали, насколько красиво, певуче, мягко может звучать язык, который по телевизору доходит до нас в виде какого-то жуткого лая. Хвалите демократию, сколько хотите, но мое презрение к плебсу, способному изуродовать любой язык, как немецкий или эстонский, так и язык музыки или кино, вы поколебать не сможете. В такой же худой и недокормленной, как Оэ, Ульрике тоже таилась глубоко запрятанная женственность, например, перед выступлением в Мюнхенском Доме литератора она забежала в наш номер-чулан, чтобы переодеться, ибо вспомнила, что однажды, лет пять назад, уже посещала это заведение в наряде, в котором до того гуляла по городу.