Страница 6 из 10
Сколько ни сталкивался с бездомными в больницах – все такие. Лечат их лишь бы лишь бы, что-то поделают и за порог, а у каждого букет болячек. Но прав не качают, безропотно относятся к тому, что их считают за второй сорт…
В больнице в тот раз впервые столкнулся с беснованием. Положили в коридор женщину. Привёл её муж. Что сразу бросилось в глаза – неестественно бледные, будто под облучение попали. Нежилые какие-то. И холодок от обоих. Не то что антипатия возникла к ним, вполне приличные люди, но что-то веяло от них. Наступает ночь. Как начала она орать мужским голосом. Орёт, рычит. Не представляю, как женщина вообще может такие звуки издавать. Больница огромная, конечно, были среди пациентов верующие, читали молитвы. Я сам молился на ночь. Это на таких действует. Нутряной голос у неё, грубый, орёт, лает, ругается матом, рычит по-звериному. Лежу, она мужским голосом: «Ты кто? Зачем ты меня мучаешь? Ты где? Найду тебя!»
Кого она, спрашивается, грозилась найти? Я-то слабый молитвенник. Наверное, монах или монахиня в больнице лежали.
На меня животный страх напал. Ещё и фильм про Вия вспомнил. Ни раньше, ни позже…
К женщине медсестра подошла.
– Что с вами? – спрашивает.
Нормальным голосом ответила, что зуд у неё под кожей.
Медсестра:
– Где, в каком месте?
– Везде чешется.
Всю ногу об кровать разбила, что-то с ногой у неё было. С кровати всё сбросила, матрац на полу валяется, подушка. На голой панцирной сетке лежит.
Это ещё не всё в ту памятную ночку. У них как цепная реакция. В отделении выше этажом, тоже крики начались. Слышу, дежурный врач оттуда пришёл, жалуется нашему: парень орёт.
В ту ночь практически не спал я, все молитвы, которые помнил, на десять рядов прочитал.
На следующую ночь беспокойной женщине с вечера лошадиную дозу успокоительного дали. Не материлась, но рычания прорывались. А потом её куда-то перевели.
На пятый день моего пребывания в больнице предложили мне в палату перейти, появилось место, но я отказался. В палате непременно попадётся хотя бы один из вечно недовольных – с утра до вечера хоть уши затыкай – всё плохо. И целый день будет зло бухтеть про болезни, операции, медицину никакушную, власти вороватые, чиновников хапуг. И так понятно, что об этом толочь. В предпоследний раз лежал с любителем анекдотов, исключительно похабных. Человек не с обочины, старше меня, начальник отдела на заводе. У него смартфон, по нему отыщет анекдот, похихикает в экран, потом начинает веселить палату, как-же не поделиться сокровищем.
Ещё один всю дорогу свою мать ругал. Костерит и костерит. Я не выдержал.
– Слушай, – говорю, – не стыдно, она тебя родила, а ты такая-сякая нехорошая. Позоришь сам себя. Есть заповедь Божья: чти отца и мать свою, и благо тебе будет, и долголетен будешь на земле. Не почитаешь – вот и загибаешься тут. Мать его в детстве недоглядела… Она, поди, пахала с утра до вечера тебя прокормить…
Задело за живое.
– Если такой хороший, – начал мне выговаривать, – почему сам здесь торчишь?
– Тоже, – говорю, – хватает грехов.
Все с гонором собрались. Который с матерными анекдотами, два дня дулся на меня, замечание ему сделал, и этот тоже ворчал.
Лежал ещё дед Борис. Семьдесят пять лет. Ногой маялся и всю дорогу умирал. Полежит-полежит, и начинает кладбищенскую песню: ой – умираю, ой – умираю! С полчасика постонет, отдохнёт и снова заводит шарманку – умираю. Замучил всех.
Был в отделении хирург, фамилия как у знаменитого хоккеиста – Дацук. Ражий мужчина, халат по спецзаказу – чехол для шкафа. Килограммов сто двадцать в хирурге помещалось. Красномордый, голос громоподобный… И с юмором… В палату зайдёт, как гаркнет, аж лампочка замигает:
– Больные есть?
К деду Борису однажды шагнул, навис над кроватью:
– Что болит?
Дед в простынь вжался, испуганно выдавил из себя тоненьким голоском:
– Нет, ничего не болит!
Сразу умирания улетучились. Испугался, начни жаловаться на боль в ноге, Дацук сгребёт, в операционную утащит и без наркоза отпилит конечность, не успеешь и ойкнуть.
Я возликовал – наконец-то дед Борис замолчит. Часа два тихо было в его углу, а потом снова начал умирать.
Совсем другое дело в коридоре лежать. Володя такой человек, что никакой спеси, гонора, обид, негатива. У меня нога заноет – настроение портится, а у него вообще ног нет… И не унывает… То и дело повторял: посмотрим, сказал слепой, как будет плясать безногий!
Отказался я перебираться в палату.
– Мне, – говорю, – и здесь нормально – свежий воздух, сквознячок… А в палате душно…
Лучше, думаю, с бездомными рядом, меньше грехов…
В конечном итоге меня записали в одну компанию с ними. Дескать: рожей не заразился, а мозги точно от общения с бомжами набекрень съехали. Вместе с Володей и Таней выписали. Два года назад в этой же больнице двадцать один день лечили. Тут через восемь дней завотделения подходит: всё – выписываем. Я повозмущался, он внял моим требованиям, оставил на четыре дня, потом опять забыл, что я не бездомный… У Володи с Татьяной вообще раны конкретные, казалось бы – лечить и лечить, а их на выход. Они слова в свою защиту не сказали.
Говорю заведующему отделением:
– Ладно, я домой. А Татьяна куда?
– Её болезнь в такой стадии, что в домашних условиях нормально лечится.
– Какие, – попытался втолковать ему, – у бездомной могут быть домашние условия? Её долечить надо. В полном здравии от вас выйдет – уже проще ей. Человек ведь!
– Её бездомность не в моей компетенции, – поставил точку.
Смотрю, Таня в уголке на лестнице тихо плачет. Отвернулась к окну, слёзы вытирает. Идти некуда. Дал ей денег, всё что у меня было с собой, на центр адаптации. Пусть хоть первое время там побудет.
Друг у меня Андрей, человек православный, рассказал ему про Таню. Как бы, говорю, помочь. Хочет женщина исправиться, понимает, нельзя так жить, а выбраться из болота не может – такой поддержка нужна. Вот бы в монастырь пристроить. Монахиня из неё получится или нет, тут как Бог даст, хотя бы в себя пришла в человеческой атмосфере, оттаяла от жизни непутёвой. Глядишь, побудет месяц-другой трудницей, втянется. В дореволюционных монастырях десятки лет в послушниках ходили, не все и монахами становились.
Андрей мою идею одобрил. Приехали за Татьяной в центр социальной адаптации.
По большому счёту, не увидел я адаптации в центре – гостиница, ночлежка – не более. Тоже хорошо, но это как при болезни, когда не причина лечится, а обезболивающее принимается, которое в конечном итоге тебя и прикончит.
Я-то наивно предполагал, какие-то цеха есть в центре. Той же Тане надо было не рыбку давать, а удочку. Рассказывала, одно время у какого-то сельского предпринимателя скотницей устроилась, не на ферме, при доме. Под её опекой были поросята, козочки, корова. Хорошо, говорит, было. С животными, говорит, лучше, чем с людьми. С ностальгией вспоминала. Мало кто из бездомных возвращается к настоящей жизни. Единицы могут подняться без посторонней помощи и начать зарабатывать на хлеб. Есть такие, кто, живя в центре социальной адаптации, неплохо зарабатывает. Но как – нищенствованием. За Таней приехали, стою у машины, ко мне подъезжает на коляске средних лет мужчина:
– Слушай, давай ты меня будешь днём отвозить, вечером привозить, я тебе тысячу-полторы в день давать. По рукам?
Если он вот так запросто может таксисту отвалить тысячу, сколько тогда на паперти зарабатывает или в переходе?
– Нет, – говорю, – не по рукам. У меня и без тебя грехов полно.
В центре была ещё одна памятная сценка. Стоим в холле, к нам подскакивают два пятидесятника. Володя рассказывал, пятидесятники центр плотно пасут. Более-менее трудоспособных бездомных к себе подтягивают, на свои работы привлекают. С администрацией они вась-вась – взаимовыгодное сотрудничество. Подскакивают к нам два пятидесятника, а с ними женщина, заведующая что ли. Крепкая крупная женщина с ярко-рыжими волосами и с наездом на нас: