Страница 3 из 136
Стилет качнулся, оранжевый блик скользнул по черным крыльям мотылька, украшающего рукоять. Единственная вещь, которая напоминала Марго о прошлой, оставленной вместе с девичеством, жизни, и которой она по-настоящему дорожила.
Пауза тянулась, от лампы расползались тени, в глубине особняка часы размеренно отбивали полночь.
— С… считаю, — наконец, выдохнул герр Шустер.
Черный мотылек порхнул в последний раз и скрылся под манжетой.
— Тогда я с удовольствием приму вашу благодарность, — улыбчиво сказала Марго. — Скажем, в размере шестисот гульденов.
На лице герра Шустера запрыгали желваки, но не сказал ничего, лишь потянулся за чековой книжкой. Марго придвинула лампу и со спокойным удовлетворением следила, как трясется перо в руке мануфактурщика. Убористые буквы разбегались, как клопы. Подпись — округлая закорючка, — закончилась крохотной кляксой.
— Ничего, — легко сказала Марго, выдергивая чек из сведенных судорогой пальцев клиента. — Банк примет и такой.
— Я могу быть… уверенным… что бумаги… то есть бумаги, касающиеся меня… будут уничтожены? — с трудом выдавил герр Шустер и поднял на Марго больные глаза.
— Абсолютно, — солгала она. — И не забудьте: в четверть первого! Угол Гролгассе и Леберштрассе! Под часами!
Последнее она выкрикнула в удаляющуюся спину. Услышал ли ее? Не важно. Марго дождалась, когда хлопнет входная дверь, и завела руки за голову. Барон фон Штейгер, сощурив колкие глаза прожженного интригана, продолжал усмехаться с портрета.
«Если баба обвела тебя вокруг пальца, — слышался его хрустящий старческий голос, — то сопля ты, а не мужчина. Чего же тебя жалеть?»
Салон фрау Хаузер, Шмерценгассе.
Лестницы — продолжение Авьенских улиц, облиты ярким светом керосиновых ламп и закручиваются винтом.
Марцелла поддерживала его под локоть, и Генрих чувствовал ее напряжение и страх так же хорошо, как вонь керосина, смешанную с запахом духов, перегара и ароматизированных свечей. Щелкни пальцами — и все взлетит на воздух, вместе с гостями, шлюхами, коврами, вазами с живыми цветами и похабными картинами на стенах, среди которых — спасибо, Господи! — не было ни одного его изображения. От подобных мыслей под ложечкой покалывало, в ладонях появлялся возбуждающий зуд, и Генрих стискивал зубы, считая каждую ступеньку и стараясь не коснуться ни сопровождающей его Марцеллы, ни перилл из красного дерева.
Пять… восемь…
Музыка гремела, бились бутылки, визжали облитые игристым вином дамы. Генрих видел мелькание полуголых тел, летящие пеньюары, мужчин, заваливающих женщин на оттоманки.
«Не можете справиться, ваше высочество? — звучал в голове голос учителя Гюнтера. — Считайте до двадцати!»
И Генрих считал.
Десять… двенадцать…
Аккорды ввинчивались в мозг, вызывая тень надвигающейся мигрени — его постоянной спутницы.
Боже, если Ты вложил свое могущество и волю в живую плоть, то дай сил вынести это!
Ведь если он сорвется, если не станет комнаты с хищно-алыми стенами, хохочущих проституток, надежных дверей, обитых войлоком, и преотличного пойла — куда ему останется бежать?
— Не желаете ли вина? — верткая служанка в кружевном фартуке на голое тело услужливо подала поднос. Генрих мертво вцепился в бокал, губами ощутив холод стекла, но руки по-прежнему горели, будто держали раскаленные угли.
Сейчас все пройдет. Глоток, еще один…
Сладость осталась на кончике языка, в горле — прохладно и хорошо.
— Я попробую, милый. Можно?
Генрих позволил забрать бокал и дрогнул, когда их пальцы соприкоснулись. Бедняжка Марцелла! Думает, что так помешает ему напиться вдрызг.
— …и тогда я говорю: извольте! Можем стреляться хоть сейчас! — басил кто-то возбужденно и бойко. — И вот стали на позиции, секунданты готовы, дамы в смятении. Стреляемся!
— Ах! — хором вторили женские голоса.
— Ранил?
— Убил?
— Хуже! — довольно продолжил бас. — Перебил бедняге подтяжки! Остался, так сказать, в полном конфузе и неглиже при всем честном народе.
— Ха-а! — грянул многоголосый хор.
Генрих сморщился от острого приступа мигрени, судорожно вцепился в бокал — как только оказался в его руке? — и выхлебал в три глотка. Должно быть, подала та вертихвостка с приклеенной улыбкой: манерой искусственно улыбаться проститутки походят на придворных дам. Их движения выверены, как у часовых механизмов. Подойти, присесть в поклоне, сказать: «Я счастлива, ваше высочество! Я так вас люблю!», ощупать жадным взглядом его фигуру — от жесткого воротника до лакированных ботинок. За одной — вторая, за той — третья, четвертая, пятая, и снова, и снова! Пока голова не пойдет кругом и не накатит дурнота от этих вечно фальшивых улыбок, от шлейфа духов и шелеста юбок.
— А слышали скандальную историю? — продолжил другой голос, увязая в музыке, как муха в сметане. — Третьего дня, на Бергассе, осквернили похоронную процессию. Пьяные всадники промчались во весь опор и не нашли ничего лучше, как ради забавы перепрыгнуть через гроб.
Генрих застыл, едва дыша между ударами сердца. Визгливые голоса нещадно резали уши:
— О, ужас! Кошмар!
— Изрядное богохульство!
— Еще забавнее, — взахлеб рассказывал первый, — что во главе кавалькады якобы видели самого кронпринца!
— Откуда… сведения? — сощурился Генрих, поднимая лицо. Перед глазами колыхалось огненное марево, силуэты — белые женщин и черные мужчин — рассыпались фрагментами, никак не собрать воедино.
— На заседании парламента поговаривали, — с охотой откликнулся рассказчик, поворачивая меловое лицо, окаймленной траурной бородкой. — Кому знать, как не им?
— Клевета!
Бокал хрустнул и упал на ковер, блеснув надколотым боком.
— Милый! — Марцелла вскинулась следом, обвила руками, точно плющом.
— Оставь! — все смазалось — вазы, свечи, перья, сюртуки, мундиры, лица.
— Кто это сказал?
— Да есть ли дело? — пожал плечами рассказчик. — А, впрочем, это был герр Бауэр.
— Бауэр… — повторил Генрих, перекатывая имя на языке. Один из прихвостней Дьюлы, мошенник и казнокрад. — Не тот ли, что недавно вернулся с курорта, где безуспешно лечил сифилис?
Кто-то сдавленно хихикнул. Генриха трясло, к мешанине запахов примешивался новый — запах горелой древесины. Просто очередная иллюзия, вызванная нервозом и гневом. И все вился и вился над ухом встревоженный шепот Марцеллы:
— Забудь, прошу! Вот, обними меня! Целуй!
И сама тянула жадно-гибкие руки, бесстыдно льнула, пьяно дышала в губы.
— Он ответит за клевету, — сказал Генрих. — Они все.
— Да, мой золотой мальчик. Да, — шептала она, целуя его в подбородок, щеки, лоб. — Скажешь — казнишь. Захочешь — подаришь жизнь. Но теперь забудь и веселись! Эта ночь твоя, не так ли обычно говоришь? Вот, хочешь, спою тебе?
— Спой, Марци! — выкрикнул кто-то из мутной пелены.
— Давно не видел тебя, Марцелла! — вторили ему. — Порадуй!
— Спой!
— Одну песню! Эй!
Ее глаза блестели, тревожно заглядывали в темную душу любовника, искали хоть проблеск света и… находили ли?
— Спой, — хрипло повторил и Генрих, проводя ладонью по копне ее волос, оглаживая щеку и чувствуя, как Марцелла деревенеет от его прикосновения. Больше двух лет вместе, а все не привыкнет. Да и можно ли привыкнуть к чудовищу?
Он опустил руку и отступил. Марцелла вскинула подбородок: ее улыбка — жгучая, гордая, блеснула лунным серпом.
Виолончель вступила медленно, тягуче.
— затянула Марцелла. Ее глубокий голос потек сквозь залу, следом за дымом свечей и сигар.
Генрих снова принял бокал, уже не считая, какой по счету. Не думая, кто вызовет экипаж и вызовет ли вообще. Аккорды звучали увереннее, плач скрипок сменился удалым напевом: