Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 136



Генрих глянул в окно.

Сперва показалась, будто Маргарита облита смолой, но, глянув второй раз, стало понятно, что она в трауре.

Сердце затрепыхалось часто-часто.

«Ты погибнешь здесь, Генрих! Уедем…»

Он разлепил губы, чтобы остановить экипаж. Но проглянувшее из-за облаков солнце сверкнуло на соборной игле.

Внутренности скрутило требовательной болью.

Генрих задернул шторку и, обливаясь потом, закричал Андрашу:

— Чего медлишь? Поехали! Живей, живей!

Ее силуэт оставался в памяти, как ожог.

Экипаж миновал полицейское оцепление и остановился у собора.

Внутри пахло просмоленной древесиной и гарью. Сквозь новые витражи — копии безвозвратно утраченных, — едва сочился свет. Вдоль паутины строительных лесов ползали реставраторы, старательно счищая копоть с ликов святых.

Собор был ровесником династии. Он пережил эпидемии и войны, в его стенах крестились, женились и умирали короли. Он устоял при взрыве, в память об этом обзаведясь черной вуалью на стенах и полукругом в двадцать одну свечу — ровно по количеству погибших на месте взрыва, а затем и в госпитале.

Собор останется, даже когда умрет последний из Эттингенов.

Показалось, будто свечи разом погасли. Генрих в замешательстве отступил. Но это чужая фигура на миг заслонила тусклый свет и распрямилась с сухим хрустом.

— Вы все-таки почтили своим присутствием… — голос был столь же сухим и трескучим. Повернувшись, Дьюла почтительно склонил прикрытую алой шапочкой голову. — Я напугал вас?

— Нет, нет, — ответил Генрих, отводя взгляд от этой кроваво-красной, будто с содранной кожей, макушки. — Здесь просто темно…

А хотелось, чтобы стало еще темнее. Чтобы не видеть этого отвратительно тощего человека, его пустых неподвижных глаз, медленное движение пальцев, перебирающих четки.

— Последствия пожара, ваше высочество, — меж тем, ответил епископ, и снова перебросил бусины — щелк, щелк. Отвратительный звук. Так давят куколки мотыльков. — Однако наших накоплений и пожертвований хватит, чтобы в скором времени завершить работы. Хотите все осмотреть?

— Я пришел не за этим.

— Напрасно. Принцу-регенту не мешало бы овладеть навыками хозяйственника.

Показалось, или неподвижность лица прорезала усмешка? Генрих нервно дернул щекой и в досаде ответил:

— Что в этом толку, если принимаю решения все равно не я?

— Ах, в этом дело, — щелк, щелк. — Вам не хватает власти?

— Скорее, полномочий.

— Увы, ваше высочество, — Дьюла развел руки и между пальцев епископа закачался крест: крохотная фигурка Спасителя корчилась в охватившем его нарисованном пламени. — Ни вы, ни я не вправе изменять установленный законом порядок.

— А кто вправе, ваше преосвященство?

— Возможно, ваш батюшка, — теперь епископ неприкрыто улыбался. Его мелкие зубы белели, точно кристаллы морфия. — А, лучше сказать, Он.

И с многозначительным видом поднял вверх указательный палец.

— Может законы и небесные, — сдержанно возразил Генрих, и каждое слово скрипело на зубах как песок. — Но писали их люди. Заповеди моего прадеда Генриха Первого высечены на его кенотафе[29], хотя я никогда не видел их воочию.

— Вы никогда особенно не тянулись к истории семьи, ваше высочество, — с укором заметил епископ. — В последний раз, когда речь зашла об Эттингенской крови, вы выдворили меня вон.

Он покачал головой, и отблески свечей потекли по алой шапочке, будто кровавые ручейки. Генрих оттер взмокшее лицо рукавом.

— Я был… неправ, — с усилием выдавил он, избегая встречаться взглядом с пустыми глазами Дьюлы. Смотреть в них все равно, что в ружейный ствол. — Простите мою грубость. Но теперь… Империю лихорадит. Народ готовит бунт. Отец при смерти. А мне…





Он скрипнул зубами и умолк, давя на корне языка невысказанное желание, и украдкой ощупал рукоять револьвера под шинелью. Сейчас же испугался, что епископ заметит, и отдернул руку.

Шею обдало сквозняком.

Прошелестели вкрадчивые шаги.

Его преосвященство остановился совсем рядом, дыша сладостью кагора и ладаном, и Генрих не видел, но чувствовал — его рассматривают как мотылька под стеклом.

— Ваше высочество! — с фальшивой мягкостью проговорил епископ. — Я не сержусь на вас. В конце концов, я всегда был другом семьи и хотел бы стать вашим духовным наставником, даже в минуты разногласий понимая, что у каждого настает свое время открыть сердце Господу. И оно, наконец, настало. Я ждал вас.

Ждал?

Ну конечно.

Он знал, что рано или поздно кронпринц сам придет в расставленные сети. Он готовил это так долго, предвкушая, когда останется с соперником один на один.

Он не отпустит жертву, пока не высосет до дна.

Кто вкусит эликсир, обретет бессмертие…

— Да, — прошептал Генрих, стискивая зудящие до ломоты суставы. — Вы правы, ваше преосвященство. Мне нужна помощь… мне больше не к кому идти.

И вздрогнул, почувствовав на плече прикосновение паучьих пальцев.

— Мой бедный мальчик! — сочувственно проговорил Дьюла. — Конечно, я помогу. Следуйте за мной.

Генрих никогда не бывал в фамильном склепе, хотя учитель Гюнтер много рассказывал о нем. Говорил, будто работа над усыпальницей продолжалась более пятидесяти лет — художники рисовали эскизы, моделировали их из глины и воска, работали с редким черным мрамором, бронзой и позолотой. Будто саркофаг Генриха Первого столь огромен, что в нем можно уместить с десяток лошадей, но внутри — пусто, потому что от правителя Священной империи осталось лишь сердце. Будто охраняют его сорок черных рыцарей, которые неподвижны днем, но оживают, едва Пуммерин пробьет полночь, и если его высочество не уснет вовремя, как все послушные мальчики, то услышит, как глубоко внизу марширует армия черных истуканов.

Иногда, просыпаясь ночью по нужде, маленький Генрих замирал от страха: биение собственного сердца казалось ему эхом подземных шагов. Но плакать было нельзя, и звать на помощь было нельзя, ведь от страшных черных рыцарей не спасут и гвардейцы. И уж точно они не спасут от недовольства отца-императора. Поэтому Генрих терпел до рассвета, завернувшись в одеяло как в кокон.

Он терпел и сейчас, нащупывая в полутьме узкие каменные ступени и считал: восемь… двенадцать… девятнадцать… двадцать три…

Лестница закручивалась винтом. Свечи едва коптили. Острая тень Дьюлы ползла по стене, будто гигантский богомол.

Тридцать восьмая ступенька уперлась в кованую дверь.

— Здесь, ваше высочество, — негромко проговорил епископ. Его лицо скрывала полутьма, и Генрих лишь услышал, как звякнула связка ключей. — Вы готовы?

— Более чем когда либо, — хрипло ответил он и снова тронул револьвер.

Нельзя сдаваться. Нельзя позволить взять над собой верх. Бороться до конца, и если не победить, то хотя бы…

Из-за двери плеснул нутряной багровый свет.

Генрих задержал дыхание, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь склеенные ресницы, но некоторое время проем заслоняла тень.

— Входите, ваше высочество, — донесся приглушенный голос епископа. — Вас ждали здесь слишком долго.

Тень отступила, и тогда Генрих сразу увидел саркофаг.

Он действительно был огромен — не таким, как представлялся в детстве, и каким виделся во снах, но все же внушительным, — бронзовый лик коленопреклоненного Спасителя устало глядел из-под купола усыпальницы. В воздетых ладонях пылало неугасимое пламя.

Генрих обхватил ноющие запястья и заметил, что все еще стоит на пороге: за спиной — чернота каменной кишки, впереди — кровавое зарево. Войти в него все равно что прыгнуть в костер.

— Я мог бы прождать еще семь лет, — заметил Дьюла, и подол его сутаны мягко зашелестел по красному мрамору, в котором отражались блики многочисленных ламп. — Может, немного меньше. Ведь вас, ваше высочество, однажды надо будет подготовить к обряду. Но я счастлив, что это случилось раньше. Счастлив и горд. — Он, наконец, повернулся, и Генрих заледенел: по губам епископа бродила мечтательная улыбка. — Горд, что стал первым, кто привел вас сюда. Но что же вы медлите?

29

Кенотаф — надгробный памятник в месте, которое не содержит останков покойного, своего рода символическая могила.