Страница 17 из 25
Что ж, коммунисты погибают пэрвыми, живым продолжать бить фашиста до самого его звэриного логова, до самого полного истрэбления! Да иссякнет их семя, да утонут они в своей поганой собачьей кр-рови! Добро должно ходит по земле. Зло – лежат в ней под гранитной скалой. Поэтому, товарищи командиры!.. – его захлёстывал горячий подъём духа, – Сталинград должэн, обязан стать могилой для этих нэчистивых псов! Донесите всё это до ваших солдат. Пуст нэ думают, что их дом, их малая родына далеко… и здес – нэ их война. Кр-ровь под Смоленском, Москвой, Лэнинградом, здесь, на Волге, – это их война и кровь их родных, гдэ б они не жили. В Сибири, на Кавказе, Урале или Дальнем Востоке!
Он, пламенея душой, прошёлся вдоль строя, вспарывая мысами сапог голубой снег. Становился. Дёрнув впалой щекой, сказал:
– И ещё об одном помните крэпко, товарищи красные командиры. Впэреди жестокий, архиважный, отвэтстсвенный бой. Возможно, наш послэдний бой…Но именно положительный рэзультат этого боя, будет залогом контрнаступления наших войск! Так будэм достойны прэжних вэликих побед наших отцов и дэдов! Пуст атакуют собаки: добро пожаловат в ад! Вопросы ест? – он пытливо обвёл шеренгу глазами.
– Так точно. Разрешите…
– Слушаю, тебя Замотохин.
Вперёд шагнул с хитроватым, рябым лицом взводный 4-й роты.
– Немца, как грязи понабилось на передке, товарищ майор. Ей-ей, как крапивы за баней…
– Вот и коси их пулями, Замотохин, – послышался за спиной тихий картавый голос. – С фронта прикандыбаешь на побывку домой, глядь бабе под юбку…А там тоже на передке – бери косу да коси бурьян. Тяжело в ученье, легко в бою.
В строю гоготнули шутке ёрника и стар, и млад.
– Разговорчики, Кошевенко! – строго одрнул Танкаев, взгляд на взводного. – Короче, Замотохин! Верёвка хороша длинная, речь – короткой.
– Я к тому, товарищ комбат…Мы то не дрогнем, а помощь-то будет? – он смущённо и озлобленно улыбаясь, переминался с ноги на ногу.
– Будэт, Замотохин.
– А сколько?
– Сколько рэшит штаб дивизии, или штаб армии.
– А когда? Неровен час сомнёт и раскатает в лепёшку нас фриц…
– Ты, что издыватца вздумал? Или тупой такой? Замотал ты меня, Замотохин: «будэт – не будэт», «когда – никогда»! Что ты прылип, как обопрэвший рэпей к гриве? Откуда мне знать? – Танкаев опалил его полымём чёрных глаз.
Сам знаеш-ш! Фронт переправу войск через Волгу, каждую ночь ждёт. Но фашист-собака…по-прэжнему дэржит господство в небе. Потому расчёт – лишь на рэзерв, а его менше, чем мозгов у барана. Тебя что-о? Жарэный петух…клюнул, Замотохин? Прэступно не убедившись…бить в набат! Встать в строй. Ещё вопросы?
– Молчание было ответом.
– Итак! – Танкаев чеканил каждое слово. – Гранаты, патроны бэреч, как жену-дочерей от соседа! Бить насмэрт, наверняка. Крэпко держать подо лбом: можно потерять любовь, но не чэсть! Можно забыт любовницу, но не Родину! И на нашем участке, чтоб птыца не пролетела, которую я не знаю. Вот такая картына маслом. Поставленная задача ясна, товарищи командиры?
– Так точно. Будем рвать глотки фрицам!
– Клянёмся стоять до конца.
– Э-эх, зацелуем фрица в жарких объятиях до смерти.
– По места-ам!
Впереди, через ямины и воронки, солдатами были настелены сколоченные деревянные щиты, сорванные с петель подъездные двери, чтоб не сломать ноги. В ушах загрохотал дробный текучий треск каблуков, будто горели сосновые плахи. В эти, последние перед боем минуты, он особо смотрел-провожал взглядом, исчезающих за отколотым углом здания офицером, охраняя из своим тревожным, похожим на отеческую заботу, чувством.
Оставшись один, поднырнул под ячеистый полог маскировочной сетки; со скрытым беспокойством вновь приставил бинокль к глазам, медленно заскользил по обманчиво молчавшим руинам, скоплениям немецких солдат и стянутой на плацдарм технике…
* * *
…Покуда немцы гоняли советские трофейные пластинки, Черёма сидел в траншее на корточках, положив на колени ППШ, и казался печальным. Санько Куц, пряча в кулак, драгоценный окурок, смаковал последние затяжки цигарки. Старший сержант Нурмухамедов ловко, что карточный игрок, крутил-вертел в пальцах и так, и сяк яркую солнечную винтовочную гильзу, покусывал губы, ровно пытался выговорить крепкое, неудобное для произношения матерное словцо. Рядом, опёрся локтем на станину «максимки» Григорич в подаренной комбатом прострелянной командирской фуражке. Увешанный пулемётными лентами, как веригами, с невозмутимым видом бывалого воина, в этот момент он, как две капли воды, был похож на легендарного толстяка Тартарена из Тараскона. Поглядывая в сторону врага, слушали весёлых танкистов, покинувших душную Т-34-ку. Те так же, тайком от начальства, смолили в кулак цигарки, перебрасывались с пехотой шутками и непристойно лясничали о бабах.
Взводные, ротные командиры, случалось даже некоторые политруки, с понимаем относились к сему непотребству.
«Это ж, от нервов, – объясняли они непонятливым, настороженными взорами проверяющим партработникам. – Ишь, как трусит молодых, не обстрелянных. Им через полчаса в атаку под пулемёты идти…Жив будет, мёртв…тот или тот сынок…пойди, у безносой спроси…Он может и бабу-то голую никогда не видел, не щупал…А вы говорите, товарищ полковой комиссар, «моральное разложение»…А дисциплина в бою и на марше – есть! В лучшем виде, на высоте! Да ну, никак нет. Да как же, без неё родимой? Оно понятно, первым делом….Вы, разве, сами не видите, с того берега, как мы тут фрица встречаем? Костьми ложимся. Не многие на правый берег вернулись, да и те: кто ногу потерял, кто руку…А мёртвые, известно, сраму не имут. Так и передайте, товарищу генералу Чуйкову: 100-я дивизия не отступит. Пока Сталинград жив, никто не покорится врагу».
Так, большинством разумели и офицеры в батальоне Танкаева. Эти «срамные байки», в забрызганном дерьмом, мозгами, кровью окопе…Или разгромленном, отвоёванном доме, имели, пожалуй, смысл заклинания. Наивно? Цинично? Возможно. Но война, смерть, тлен – розами никогда не пахли. А суеверия от веку жили без переводу во все времена, во всех армиях мира. Этот «окопный срам», если угодно, был проявлением молодой, пульсирующей, желающей жить и уцелеть плоти, страшащейся, как всё живое, рваного осколка, раскалённой пули, операционной пилы, скальпеля. Дикие, свирепые, грязные, солёные, разудалые слова отделяли живых от мёртвых. Горячих, дышащих, поющих – от заледенелых и скрюченных на пропитанных кровью и гноем носилках, от задавленных бетонными перекрытиями, от обессиленных и обезвоженных – заживо обглоданных собаками, крысами, костенеющих в гнилых подвалах. Солдаты-матросы погружались в эти плотские, парные слова, спасались в них от чёрной, веющей за окнами смерти.
– …на фронте завсегда так, мужики, – сально посмеивался, сероглазый, вихрастый механик-водитель Редькин. – Солдат смотрит на кирпич, а думает о чём, пехота? – Он по-свойски подмигнул Черёмушкину. –Не горюй, сапог, ну!
– О доме, – растянул в улыбке обветренные губы стрелок, чья тонкая, грязная, ещё подростковая шея вытягивалась из расстёгнутого ворота шинели, и пальцы с обломанными ногтями, чёрные от царапин и оружейного масла наглаживали рыжий приклад.
– Недолёт, паря! – нервно хихикал танкист, тряс руками, крутил головой, толкал в плечо заряжающего. – Ну, думай голова два уха!
– О родных? О мамке, с батей!
– Эко куда хватил! – присвистнул третий, с обожжённой половиной лица танкист-наводчик. – Перелёт, малый. – Наводчик Петрухин делал страшные хохочущие страшные рожи. Скалил зубы, колотил себя по низу живота, делал непристойные телодвижения, стараясь навести на мысль недогадливого бойца.
– О бабьей кунке…– морща в снисходительной улыбке нос, помог молодому бойцу Нурмухамедов.
– Вот это в цель! Молодца, сержант! – ратно гоготнули танкисты. О ней, желанной…
– Чо ж, немец-то не стреляет? – знобливо озадачился Буренков. – Опять задумал что, паразитина! Эх, нам бы сюда батарею другую «катюш», – мечтательно протянул он. – От «катюш» у фрицев…от жути мозги откатываются, только шерсть рыжая летит!