Страница 2 из 30
Теперь вообразите себе Америку с ее гражданским уложением и детской преступностью. Да чего там уложение или преступность. Вообразите вашего дитятю. В Америке он становится американцем, держит в одной руке надкусанный бутерброд, а другой распивает Кока Колу, попирая ногами белоснежный батист покрывала. И что вы думаете у него при этом на уме? Он желает рассифонить сахарную смесь по поверхности батиста, а потом заснуть перед включенным телеэкраном. Впрочем, очередность может быть иной. Ведь у него, у вашего дитяти, по тому гражданскому уложению, вся жизнь впереди. Однако, чуть перевалит дитятя за свой рубеж, тут ему уже другой хвост каметы светит. А не пора ли, друг сердечный, тебе выпась в темный осадок? А причем тут свобода? То есть не то, что демократия качнулась вправо. Как раз наоборот. Демократия сонорно стоит на своем сорок втором, как раз на широте Крыма. Но ведь она тоже не без своих капризов. Так что тебе, повзрослевшему дитяти, надлежит в своем темном остатке не выкрахмаливаться. - Так мне ж так сподручнее, думает себе дитятя. - Я и сам того себе желаю. Не выкрахмаливаться, чтоб было мягко да морщинисто. Что с того, что они все еше твердят: отцы и дети, дети да отцы, хотя отцов уже, можно сказать, днем с огнем. - А как нужно твердить? - Подскажите, как?
Вот и представьте себе мою Машу, охваченную скарлатинным заревом, причем, даже не своего, а моего инфантилизма, тогда еще не диагностированного, но уже отмеренного ртутным шариком в графе гражданского уложения. "А вот ты ответь, - слышу я строгий голос где-то на уровне своего бедра, - почему на балет я должна ходить в колледж, а на уроки рисования в музей? Ведь я же девочка. Я люблю Кока Колу. И почему у нас запрещен телевизор? На каком основании?" Были у нее и сверстники, тоже дитяти, уже набравшиеся серьезности и гражданской причастности, диагностированные у их родителей. Их досуг и мозговой потенциал уже измерялся активом типа бойскаутство, "slumber party" и групповые ристания, проходившие под именем "спорт". Моя "девочка", надо отдать ей справедливость, отстаивая свои конституционные права, изъяснялась со мной исключительно по-русски, каких бы мук ей это ни стоило.
Система запретов и предписаний, насаждаемая в нашем доме, не была окрашена в моем сознании сомнением в ее непогрешимости, хотя не было такого провидца, который бы не узрел в моем родительском стиле заряда догматичности, жестокости и произвола. Конечно, Маше благочестиво внушалось, что она вольна читать и обозревать на экранах все, что ей заблагорассудится, исключая, разумеется, то, что уже заблагорассудилось поколению ее сверстников. Маша бунтовала, искала поддержки у взрослых. Появлялись взрослые, которые, потея, разъясняли мне, что моя позиция лишает ребенка самой драгоценной в стране, где мы живем, возможности - быть тем, чем она хочет, а хотел мой ребенок тогда именно того, чего хотели все ее сверстники - быть как все.К счастью для меня и, надеюсь, для давно повзрослевшей Маши, судьба уберегла ее от этой драгоценной возможности и уберегла безвозвратно. Однако результат был достигнут средствами, единственно доступными человеку, выращенному в нашем благословенном отечестве - догматичностью, жестокостью, произволом и слепой верой в эстетический канон.
И все же был один момент в машиной биографии, никакими эстетическими критериями не объяснимый, от которого ее охраняли от рождения и до того момента, к которому я с не свойственной мне осторожностью подвожу доверчивого читателя. На машин вопрос, где ее папа, к ней неизменно поступал поначалу уклончивый, а впоследствии откровенно лживый ответ: Остался в России, из которой мы эмигрировали без него. - почему без него? - Разошлись, расторгли брак. На этом машин интерес, как правило, исчерпывался до следующего приступа детской любознательности. Однажды, в возрасте лет восьми Маша получила школьное задание написать автобиографический очерк. Отличаясь обстоятельностью, она собрала имеющийся в наличии материал и, уже начав писать, вдруг спросила: "А как выглядит мой папа?"
Когда-то в молодости на сережин вопрос о том, как я себе его представляю, я, не задумываясь, ответила: "Как разбитую параличом гориллу", тем самым сильно расширив диапазон его собственных представлений о себе, который ограничивался лишь образом Омара Шарифа. Впоследствии мои авторские права на "разбитую параличом гориллу" были переданы "своенравному, нелепому и бессмысленному" персонажу "Филиала" по имени Тася, который, по крайней мере, в своей первоначальной версии, "писался" с меня. С учетом своих авторских прав тридцатилетней давности, вряд ли признаваемых на территории страны, где был задан вопрос, я ответила Маше, сделав надлежащую скидку на возраст. "Твой папа похож на гориллу, такой же большой и неуклюжий." Прошло несколько месяцев прежде чем Маша в очередной раз посетила зоопарк. Постояв продолжительное время у отсека, где проживали гориллы, Маша произнесла, обращаясь скорее к одной из обитательниц отсека, нежели ко мне: "Горилла мне нравится. Она ходит так же мягко, как мой папа".
Когда "папа" объявился в 1978 или 1979 году в Америке, послав мне экземпляр напечатанной Карлом проффером повести "Компромисс" с дарственной надписью: "Милой Асе и ее семейству - дружески", я осмотрительно решила не оповещать Машу о приезде отца. Решение это в дальнейшем не пересматривалось, пока не случилось нечто поистине неожиданное. Однажды в нашем американском доме, как гром среди ясного неба, раздался звонок из Нью-Йорка: "Асеночек, так называет меня моя подруга Нина Перлина, - умер Сережа. часа два назад. Подробностей пока не знаю. Позвоню позже. Похороны послезавтра." Я была в шоке. И тут мне предстоит покаяться перед Сережей, что моей первой мыслью все же была мысль не о нем. Как, в какой форме оповестить Машу о гибели ее отца в Нью-Йорке? Как объяснить двадцатилетней девочке, что, не будь ее мать тем, что она есть, Маша могла бы познакомиться со своим отцом при жизни.
Одно казалось кристально ясным. Нужно было немедленно рассказать Маше, и как можно подробнее, о ее отце, после чего предоставить ей выбор. Если то, что она услышит, склонит ее в пользу свидания с отцом, она поедет на похороны. И я поеду вместе с ней. Если по каким-либо причинам ей этот единственный шанс знакомства с отцом покажется неприемлемым, я поступлю по ее усмотрению. Наш разговор длился всю ночь. Маша стоически вынесла мои импровизированные истории об отце и о нашей молодости. Всю ночь из нашей комнаты раздавались хохот и всхлипывания. Часов в пять утра моя бедная девочка сказала: "Ну, иди спать. Ведь завтра же в дорогу. Когда еще удастся поспать, неизвестно".