Страница 7 из 13
Вследствие этого здравый смысл заставляет нас предполагать, что мы найдем подобные же стимулы, которые бы побуждали нас следовать тем правилам, соблюдение которых обыкновенно называется нравственностью. Всякий должен согласиться с тем, что мы для обеспечения нашего телесного благосостояния руководствуемся инстинктами: из инстинктов исходят те домашние отношения, которые приводят к достижению других важных целей; подобные же деятели определяют и общественное поведение и во многих случаях обеспечивают, таким образом, посредственно наше благополучие. Мы видим, что каждый раз, когда можем сводить наши поступки к их источнику, мы находим источником этим естественный стимул; поэтому весьма вероятно, что тот же самый душевный механизм действует и во всех случаях. Если самые существенные потребности нашего существа удовлетворяются путем инстинктивных побуждений, называемых желаниями, то весьма вероятно, что таким же образом удовлетворяются и менее важные. Честное поведение каждого отдельного человека необходимо для общего счастья, поэтому существует стимул, который побуждает к подобному поведению. Одним словом, мы обладаем «нравственным чувством», которое побуждает нас к прямодушию во взаимных отношениях. Вследствие этого честное и искреннее поведение доставляет нам удовольствие, и в нас появляется чувство справедливости.
В опровержение этого вывода замечают, что если бы существовал такой двигатель, которым определялось бы поведение одного человека по отношению к другому, то влияние этого двигателя было бы для нас повсюду заметно. Люди следовали бы предполагаемым внушениям этого нравственного чувства с готовностью, которой мы в них вовсе не замечаем. Между мнениями людей о справедливости и несправедливости действий существовало бы несравненно большее единообразие. Нам не приходилось бы видеть, как мы видим теперь, что один человек или один народ признает добродетелью то, что со стороны другого признается пороком. Малаец хвалится морским разбоем, презираемым всеми цивилизованными племенами. Туг видит исполнение религиозной обязанности в убийстве, перед которым европеец отступает с ужасом; русский находит достоинство в успешном обмане; краснокожий индеец кичится обычаем неумирающей мести – все это дела, которыми среди нас менее всего возможно хвалиться.
Это возражение, по-видимому, весьма сильное; но его ошибочность сделается достаточно ясной, если мы вглядимся в то положение, в которое мы будем поставлены при последовательном его развитии. Никто не будет отрицать инстинкт, о котором было говорено выше и который заставляет нас отыскивать пищу, необходимую для поддержания нашей жизни; никто не будет оспаривать, что инстинкт этот крайне благодетелен и, по всей вероятности, существенно необходим для поддержания нашего бытия. Несмотря на это, проявления такого инстинкта приводят к бесчисленным бедствиям и неудобствам. Всем известно, что аппетит вовсе не может служить правильным руководителем в выборе пищи как по отношению к ее качеству, так и по отношению к количеству. Точно так же невозможно утверждать, чтобы инстинкт этот порождал единообразные побуждения. Стоит только вспомнить бесконечное разнообразие, порождаемое им во мнениях относительно вкуса. Одно указание на обжорство и пьянство может убедить всякого, что побуждения, порождаемые аппетитом, не всегда хороши. На каждом шагу мы встречаем уродливые носы, мертвенные лица, вонючее дыхание, сырые тела; страдания головы, желудка и сердца, кошмары и бесчисленные другие припадки, произведенные расстройством пищеварения, возбуждают беспрерывно наше соболезнование. Столько же неправильных отправлений представляет нас и всеми признанное чувство родительской любви. Благодетельное его действие довольно единообразно в нашей среде; но на Востоке детоубийство в таком же ходу, как и было всегда. Во время классической древности мы встречаем обыкновение предоставлять младенцев на съедение диким зверям. В Спарте все новорожденные, не одобренные комитетом стариков, который заседал для определения их достоинств, бросались в предназначенную для этой цели общественную яму. Если отрицать существование в нас чувства, стремящегося установить правильность и справедливость во взаимных наших отношениях, и основываться при этом на отсутствии единообразия во взглядах людей на нравственность и на слабости и недостаточности в проявлениях этого чувства, то следует также утверждать, что не существует аппетита и родительской привязанности, потому что проявления этих чувств обнаруживаются точно так же неправильно в действиях людей по отношению к пище и к своему потомству. Такое заключение было бы неосновательно в последнем случае; следовательно, его нельзя сделать и в первом. Несмотря на все недостатки в проявлениях нравственного чувства, мы должны допустить, что существование такого чувства и возможно, и вероятно.
§ 3. Мы обладаем таким чувством, и это лучше всего доказывается словами тех, которые утверждают, что его не существует. Без сомнения, странно видеть, как Бентам, выводя свои первоначальные положения, невольно прибегает к оракулу, которого существование он отрицает и осмеивает, когда на него ссылаются другие. Говоря о Шафтсбери, он замечает: «Человек утверждает, что в нем есть орудие, которое должно ему указывать, что справедливо и что несправедливо; орудие это он назвал нравственным чувством; и вот он совершенно спокойно приступает к делу и объявляет об одном, что оно справедливо, а о другом, что нет. На чем же, однако, он основывает свое мнение? Ему, видите ли, это сообщено его нравственным чувством». Однако же и Бентам для своих положений не имеет другого авторитета, кроме того же нравственного чувства, и это – довольно неудобное для него обстоятельство. Если мы это положение предоставим на рассмотрение здравой критики, то скоро раскроем, где тут истина. Сделаем же попытку.
«Итак, вы полагаете, – говорит патриций, – что целью нашего управления должно быть наибольшее счастье наибольшего числа».
«Это наше мнение», – отвечает проситель из плебеев.
«Посмотрим, в чем заключается ваш принцип. Предположим то, что очень часто случается, что люди обнаружили разнородные желания насчет одного и того же предмета; предположим, что посредством известного направления деятельности большинство из них желает получить известную долю счастья; в то же время меньшинство желает получить ту же долю счастья посредством деятельности в совершенно противоположном направлении. Если принцип «наибольшего счастья» должен нами руководить в этом случае, то, следовательно, большинство должно иметь предпочтение?»
«Конечно».
«Итак, если вы, народ, составляете сто, а нас девяносто девять, то предпочтение должно быть для вашего счастья, даже и в том случае, когда наши желания были бы прямо противоположны, когда сумма удовлетворения, полученная каждой личностью той и другой стороны от исполнения ее желания, была бы совершенно одинакова».
«Совершенно так – это вывод из нашей аксиомы».
«Таким образом, вы решаете между двумя партиями на основании численного большинства, а следовательно, вы предполагаете, что счастье каждого члена одной партии столь же важно, как и счастье каждого члена другой».
«Без сомнения».
«Ваше учение в самой простой форме может быть выражено так: «всякий человек имеет одинаковое право на счастье»; применяя это к личностям, я скажу, что вы имеете столько же права на счастье, сколько и я».
«Я имею такое право – это не подлежит сомнению».
«Позвольте вас, однако же, спросить, кто вам сказал, что вы имеете столько же права на счастье, сколько и я?»
«Кто мне это сказал? Я в этом уверен; я это знаю; я это чувствую; я…»
«Это ничего не значит. Укажите мне ваш авторитет. Скажите мне, кто вам это сообщил, как вы в этом убедились, откуда вы это заключили?»
После нескольких попыток рационального объяснения наш проситель вынужден будет сознаться, что у него нет другого авторитета, кроме его собственного чувства – это просто прирожденное его убеждение; другими словами, это сообщено ему его «нравственным чувством».