Страница 15 из 17
Третью девушку звали Настей, а за глаза ее называли «Фифой». Она носила высокие каблуки, дешевые бусы в виде зеленых яблок, единственная делала себе маникюр за пять гривен, слишком агрессивно пользовалась тональным кремом и никогда не выкладывала его из сумки, опасаясь длинных рук Алены. Много рисовала, выставлялась на студенческих вернисажах, курировала детский дом и была старостой группы. Модничала в джинсах-клеш и пользовалась настоящими духами Dzintars под названием «Кокетка» со слегка назойливым ароматом из-за агрессивных ландыша и жасмина. По вечерам обрабатывала намозоленные пальцы цинковой мазью, наносила на лицо крем «Мумиё» и вздыхала по своему баянисту. Вот уже два года она встречалась с Вовкой из музыкального училища.
Общежитие напоминало шумный вокзал и имело свою историю. Старожилы утверждали, что его построили на месте старого кладбища, и клялись, что после последнего захоронения еще не прошло обязательных пятьдесят лет. С тех пор каждый год умирало по одному студенту, начиная со строителя, скончавшегося от сердечного приступа в процессе забивания свай. Потом выпал парень, решивший прогуляться по балконным перилам, за ним – девочка от алкогольного отравления и преподавательница истории дизайна – она поднялась на второй этаж, неожиданно резко осела, покатилась с лестницы и свернула себе шею. Короче, по трупу в год.
В здании всегда было прохладно. В каждой комнате – по четыре студента, вынужденных вести совместный быт. Скромная обстановка в виде сетчатых кроватей, тумбочек со сломанными дверцами, шкафа со шторкой и обеденного стола. Из открытых окон доносился микс из «Божьей коровки», Сташевского и Билык. От сквозняков постоянно захлопывались двери и приходилось лазить в комнаты через балконы, захламленные пустыми бутылками. На кухнях безостановочно что-то готовилось, и в коридоры просачивалась гремучая смесь: запах жареного лука, стирального мыла и подгоревшего молока. Все и все друг о друге знали: кто болеет лунатизмом, трихомониазом, кто резал вены в прошлом году, а кто относится к сексуальному меньшинству.
По коридорам круглосуточно слонялись люди. Захаживали одолжить сахарку или обсудить декана, имеющего отвратительную привычку после 23:00 проверять комнаты, и, если кого-то не оказывалось на месте, укладывался на его кровать и ждал. Иногда до шести утра. Предлагались услуги по вынесению мусора всего лишь за пятьдесят копеек и платная помощь в работе над дипломными проектами. А что? Шишкин ведь тоже не сам рисовал своих медведей. Перемывались косточки преподавателям, лаборантам и ректору, грешившему тем, что мог влететь в аудиторию посреди пары и рявкнуть:
– Что расселись с мастихинами? Взяли щетки, ведра и красить бордюры. Немедленно!
Ректор, в прошлом известный живописец, член Союза художников Украины, в свое время выставлялся на Подоле в галерее современной украинской живописи, и все его работы отличались философским смыслом. Сковорода в длинной рубахе с неизменной котомкой и его три «мира». Петр Могила, держащий на блюде собственное село. Еще раз Сковорода, аккуратно подстриженный под горшок, только теперь в гробу. Ходили легенды, что он сам себе его купил, выкопал в яблоневом саду могилу, помылся, надел новую вышитую рубашку, принял правильную позу и умер.
Ректор любил аистов и мечтал, чтобы они поселились на территории университета: на крыше, на верхушках деревьев и на всех телеграфных столбах. Заставлял студентов мастерить основы – колеса и круги, а потом цеплять их на обзорных точках. Кроме этого отдал распоряжение сделать запасы соломы, сухих веток и листьев, чтобы облегчить птицам строительство гнезд. Казалось, «все включено», бери и живи, только аисты все равно его игнорировали и летели дальше, к привычным торфяным болотам, отдающим багульником и стоячей водой. Каким-то чудом один остался и целый день гордо простоял на одной ноге, с интересом рассматривая двор, а утром исчез, и ректор на полгода запретил дискотеки, считая всему виной громкие низкие звуки, доносившиеся из подвала.
В середине сентября зарядили дожди, и солнце превратилось в обугленную спичечную головку. Небо заматерело, натянуло драповое пальто и больше не снимало его до самого марта. Город выглядел потасканным, как фибровый чемодан. Разметки на дорогах, вывески, витрины, продуваемые остановки, детские коляски с высокой посадкой, выброшенный дерматиновый диван у мусорных баков и даже хризантемы сорта «Валентина Терешкова» – все напоминало о начале длинного осеннего марафона.
В один из таких дней Мира возвращалась с этюдов. Зверски болела голова, плечи, шея, и очень хотелось есть. Под подъездом дежурила машина скорой помощи, и она остановилась, невзирая на то, что полностью промокли туфли и джинсы до колен. Водитель в базарном свитере курил и тревожно посматривал на входную дверь. Рядом с ним суетилась вахтерша, ловко тыкая шпильки в прическу, напоминающую ватрушку. Она тараторила без остановки, демонстрируя, как «пациент» подолгу на нее смотрел и обвинял в том, что у нее скошенные губы. Тайком поднимался на крышу, чтобы застать рассвет, слушал барабаны и носил плащ на парочку размеров больше. Периодически простаивал в темном коридоре и бубнил, что ему нужно поймать оттенок этой тьмы, а потом приходил в себя и ничем не отличался от остальных студентов. Танцевал на дискотеках, прогуливал пары и просил впустить его после двенадцати. Она перекрестилась, с надеждой заглянула водителю в лицо и предположила:
– Я вот думаю, может, это у него из-за магнитных бурь?
Дядька затушил папиросу и равнодушно зевнул, продемонстрировав несколько черных зубов-пеньков. Затем посмотрел на часы и втянул голову в плечи. В этот момент два молодых доктора вывели парня. За ними бежали его перепуганные товарищи и несли в пакете кое-как сложенные вещи: белье, олимпийку, паспорт, зубную щетку и бутерброд. Мира вскрикнула, узнав лучшего студента факультета. Он досконально знал историю живописи и мог писать по памяти, как Гоген или Модильяни, который просил мадам раздеться, рассеянно ее рассматривал, отвлекаясь то на крики извозчика, то на уличную торговку лавандой, а потом протягивал одежду и начинал писать обнаженную фигуру, когда женщина уже стояла в «хромающей юбке», шляпке и ассиметричном пальто.
Ребята забили тревогу, заметив, что «гений» ничего не ест. А когда, взволнованные его изможденным видом, попытались выяснить, что происходит, тот быстро заморгал, будто просидел несколько дней в погребе, разорвал на себе майку и ответил:
– Просто я Ван Гог. Я могу питаться раз в три дня.
В скорую «больной» лезть отказывался. Кричал, что завтра у него выставка и будут все: и Гоген, и Тулуз, и даже тяжело больной Мане. Что ему удалось повторить Серова и его «Девочку с персиками», и скоро он напишет настоящее убийство, переплюнув самого Репина. Потом переключился на товарища и его новую рубашку из мокрого шелка, сканируя:
– Этот цвет! Этот цвет! Я давно ищу такой цвет. Смесь гноя и крови. Отдай ее мне. Я хочу это повторить. И почему у тебя два носа? Один маленький между глаз, а второй свисает с подбородка переваренной макарониной. А… Я понял! Ты просто пьян!
Мальчишка выглядел жалко. Безумные глаза и липкие нитки слюны, как у бешенной собаки. Майка в пятнах кадмия красного и виноградно-черного. Заостренный римский нос и руки, сжимающие мнимую кисть. Вахтерша снова перекрестилась, заплакала, а потом ухватила его за локоть:
– Сыночек, не волнуйся, я сообщу твоим родителям.
Он прикрыл глаза и устало кивнул. Пожевал запененными губами еще несколько фраз и вдруг отчетливо произнес:
– Какие же у вас ассиметричные губы, просто нет сил.
Больше в институт он не вернулся.
Мира тяжело привыкала к новой жизни. Нелюдимая и малообщительная, она испытывала постоянный дискомфорт. У нее не получалось жить коммуной, и девушка старалась возвращаться поздно, чтобы только переночевать. Засиживалась в аудиториях, рисуя пирамиды, чайники и добиваясь объемов с помощью бликов, градаций светотени и рефлекса. Пыталась повторить подвиг Дега, который из-за отслоения сетчатки был вынужден работать при газовом освещении.