Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 6

Александр Тимофеевский

Весна Средневековья

© 2017, Александр Тимофееский

© 2017, Мастерская «Сеанс»

От автора

В первой книге двухтомника собраны тексты, написанные мною с 1988 и по 2003 год и тогда же опубликованные. Даты эти существенны. Они фиксируют начало и конец того времени, которое стало в России пятнадцатилетием свободы. С лета 2003 года, с дела ЮКОСа, начинается другой, нынешний, период, и последний текст – «Весна Средневековья» – его обозначает. Книга, однако, так и называется: свобода и несвобода все 15 лет шли рука об руку, и проблемы, которые кажутся достоянием недавнего времени, были изначально – из книги, надеюсь, это очевидно.

В ней три раздела.

В первом – кусок из интервью, короткие тексты 1995–1998 года, написанные в основном для «Коммерсанта» и «Русского телеграфа», в которых я тогда работал обозревателем. В мои обязанности входило сочинение не только статей, но и обзорных колонок, составленных из одной-двух-трех культурных новостей недели, разумеется, авторски интерпретированных. Это была вереница сюжетов, изложение которых чем-то напоминает нынешний фейсбук.

Во втором разделе – тексты о классике европейского кино, о Висконти, Феллини, Бергмане, Пазолини и Фассбиндере, вроде бы не имеющие отношения к русскому «пятнадцатилетию свободы»: все фильмы, о которых речь, сняты раньше. Но они были одним из обстоятельств описываемого пятнадцатилетия, их тогда смотрели и переживали, они естественно входили в контекст времени: так статья о бесконечно сложном и элитарном фильме Висконти, называвшаяся «Людвиг придет в каждый русский дом», вышла в «Коммерсанте» с забросом на первую полосу – факт, который сегодня невозможно себе представить.

В третьем разделе находится, собственно, основная часть книги. Это общественно-политическая и эстетическая хроника времени. Поначалу я хотел их разделить, что оказалось напрасным трудом – все тексты взаимосвязаны. Некоторые из них, как, скажем, «Евгений», на мой сегодняшний взгляд, чересчур мрачны, некоторые, как «Семь», наоборот, не в меру оптимистичны. Есть наверняка в них и другие огрехи. Но пользу из чтения, надеюсь, можно извлечь – ну, например, вдруг кто-то поймет, как в следующий раз сберечь свободу.

Мне же остается выразить сердечную благодарность Любе Аркус – без ее многолетней помощи и дружеской настойчивости никогда бы не сложилась эта книга.

1





С 86-го по 93-й год, по расстрел Белого дома, Россия двигалась на Запад, очень хотела войти в Европейское сообщество, стать полноценной западноевропейской страной. И не стала. Россия хотела припасть на грудь Западу, но щепетильный Запад терпеть не может тех, кто припадает на грудь. По-моему, это самое существенное и самое драматичное из всего, что случилось в последнее десятилетие. Высокомерно проигнорировав русских, Запад совершил ужасающую глупость, потому что главным в XXI веке будет конфликт европейского либерализма и исламского фундаментализма. России, как всегда, предстоит быть буфером. Но сегодня уже непонятно чьим. И даже понятно. В 1991 году, во время войны в Заливе, Россия однозначно поддержала Запад. Во время следующей войны этого, конечно, не случится. Сейчас стремительно оформляется новая, абсолютно антизападническая российская государственность. При том, что я от души сочувствую «Нашему дому – Газпрому» и желаю ему всяческих успехов на выборах, дизайн его, определяемый Никитой Михалковым, и впрямь ужасен. Речь не о выборах, конечно, – это мелкая частность, а о том, что он слово «Родина» употребляет с частотой предлога. Так что, если говорить о задаче современной культуры, то она, по-моему, состоит в том, чтобы максимально, сколько хватит сил, противостоять этому животворному и победоносному михалковскому дизайну. Таким образом, у интеллигенции, к сожалению, снова появляется героическая задача личностного противостояния. Как ни смешно и ни высокопарно это звучит.

Утром 28 января в своем нью-йоркском доме скончался Иосиф Бродский. В России смерть великого поэта всегда становится концом большой эпохи. С Пушкиным умер русский ампир – гармония, еще не порушенная славянофильством и западничеством. С Блоком закончился петербургский период русской истории, с Ахматовой – советская культура, из Петербурга выросшая. Ахматова считала себя последней. Она писала:

Как Вознесенский и Евтушенко, с одной стороны, или Рейн и Кушнер – с другой, Бродский пришел «после конца», но в отличие от всех своих современников сразу осознал это. Он не рвался в новые дали, как это было повсеместно принято в начале шестидесятых. Он стал бродить у крыльца и окликать ушедших по имени.

Его поэзию принято делить на периоды, противопоставляя «непосредственную» раннюю лирику – «поздней» культурологической. Это – наивно. Он с самого начала, с первых же строк, с «Рождественского романса» стал собирать и музеефицировать останки. Его поэзия – это растянутая на несколько томов грандиозная выставка экспонатов культуры, своего рода музей мадам Тюссо, в котором мертвецы стоят в обнимку с особняками.

Его отъезд из России, как известно, был вынужденным, но со временем стало понятно, что советская власть ничуть не определила, скорее – исполнила волю поэта. Он уже все каталогизировал в России и поехал собирать камни Европы – в Рим и Византию.

– это знаменитое пророчество лишь кажется несбывшимся. Конечно, оно осуществилось, в том смысле, что Васильевский остров для Бродского менее всего топография, а смерть Петербурга как свою собственную он описывал десятки раз. И возвращаться ему было некуда и незачем.

Он был последним русским поэтом, для которого поэзия и культура были абсолютно тождественны, и первым, кто сделал из этого свою тему. И в одном ряду с Тютчевым, Блоком, Мандельштамом и Ахматовой из всех поэтов «после конца» оказался только он – потому что сам себя туда поставил.

Лет пять тому назад один маститый киновед, занявшийся вдруг бизнесом, получил в собственность копию знаменитого японского фильма. Запрещенная во многих странах, эта картина, действительно замечательная, по всем принятым нормам справедливо квалифицировалась как порнография. Здесь все просто. Порнографией считается показ эрегированных гениталий, и только. Но там было именно это. Было, впрочем, многое другое, и впрямь высокохудожественное.

Киновед, на свой страх и риск показывая одиозную картину на специальных просмотрах, всякий раз предварял ее ученой лекцией, в которой умно и сухо излагал законы этой художественности, рассказывая о языке кино и японской эзотерической традиции.

Журналисты, внимавшие ему из зала, потом в прогрессивных газетах аккуратно повторяли его слова – совсем не так умно, но зато темпераментно, с настоящей гражданской страстью отстаивая светлое и передовое в искусстве, смело бросая вызов ханжеской власти, которая не выдержала и сдалась, выдав фильму разрешение.

Незадолго до этого сакраментального момента, когда победа уже маячила, и было понятно, что вскоре вся российская глубинка в массовом порядке приобщится к тонкостям восточной эзотерики, и деньги потекут в карман киноведа, мы с ним столкнулись в буфете Дома кино. Держа одной рукой рюмку, а другой поглаживая стопку газетных рецензий, он радостно повторял: «Какие замечательные у нас журналисты. Как много они знают, как глубоко пишут». И заливался долгим, тонким, детски-простодушным смехом.