Страница 22 из 83
Он выходил и уходил так до тех пор, пока его не увели со сцены. Под руки. Кинозрители покатывались. Наталья не смеялась. Она не знала, что такое настоящая серьёзная музыка, рояль, композитор Бах, но у неё сразу сжалось сердце – пианист мгновенно стал ей близок. Она была такой же. Трусливой, не верящей в себя, зачуханной, А пианист всё выходил и выходил. Он словно хотел умереть на сцене. Это был шок, бесконечно растянувшийся его шок… Вот и сегодня и у неё был такой же. Только она, в отличие от музыканта – сидела и сидела. Никуда не уходила. Словно тоже из упрямства. Все уже попрощались с ней, ушли, а она всё сидела за столом. Так же откинуто. С отвешенным ртом. Словно была уже без сознания. Вера Николаевна думала, что она просто пьяна. Включившееся сознание Ивашовой уловило тихие слова женщины: «Ты бы уложил её, что ли, у себя. А сам бы вот здесь, на диване». Только тогда она поспешно встала. «Извините, пожалуйста, меня! Задумалась. Спасибо вам. До свидания». Деревянными ногами пошла на выход. Стыдно было нестерпимо, до слёз.
<p>
<a name="TOC_id20239770" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a></p>
<a name="TOC_id20239772"></a>5
Между тем у себя в доме на окраине города утром проснувшийся Проков – недвижно лежал. Не в спальне с женой, а в большой комнате на диване, Похмелья не чувствовал. Контузия, полученная в Афгане, от всяких похмелий вылечила. Просто лежал с пустой головой. Ничего не мог вспомнить о дне рождения Плуга. Лежал на левом боку, придавив протез, который вчера даже не смог отцепить.
Слышались какие-то шорохи, поскрипывания за спиной. Повернул голову.
Жена месила на столе тесто. Уже по тому, как брезгливо она выпятила нижнюю губу было видно – она очень сердита на мужа. А уж что-что, а губу выпячивать жена умела.
– Разве тебе можно пить, Николай? Ты ещё рюмки не выпил у Плуготаренков, а уже был в отключке. Ты вспомни, как сидел сначала за столом. Ещё трезвый. Вспомни! Юра тебе говорит, к тебе обращается, а ты пригнулся над тарелкой – и хомячишь. Будто вовек пельменей не ел. Я тебя ногой толкаю, а ты даже не слышишь. Хомячишь. Стыдоба! А потом, потом что ты вытворял? Когда выпили и запели? Кто громче всех орал и пугал своей чёрной ручищей? И больше всех толстую Юрину невесту? Да так, что та, бедная, полезла под стол, будто достать там что-то. А?
Проков молчал. Тесто скрипело.
– А на улице что было потом? Помнишь? Как мы с Верой Николаевной отбивали тебя у милиции? Ведь фургон уже приехал за тобой. Милицейский фургон! Не мы бы – лежал бы сейчас в вытрезвителе, а не здесь на диване.
Проков скинул ноги, сел. В майке, в трусах. Всклоченный. Стал отстёгивать протез. Потом, вырвав у жены полотенце, пошёл во дворе. В летний душ возле огорода.
В половине девятого он вышел за ограду и отправился в город. На жену, развешивающую бельё во дворе, не смотрел. У него всё чётко – в девять он должен быть на работе.
У киоска возле парка развернул утреннюю газету, накинув её на присогнутый протез. Должна быть напечатана статья об инвалидах. И вдруг разом забыл о газете – тот парень, парень в кепоне, пацан, торопился к трамваю. И трамвай вот-вот должен был тронуться.
Проков бросился, побежал.
Трамвай уже шёл, но Проков упорно бежал, махал скомканной газетой. И, увидев в зеркале бегущего инвалида с чёрной неживой рукой, вагоновожатая сжалилась, тормознула, чуть-чуть сдвинув дверь. И Проков влип в месиво тел.
Пацан в кепоне пробирался к середине вагона, Проков лез за ним. Ухватил, наконец, за плечо: «Ну-ка, постой-ка, шплинт». Пацан лет шестнадцати повернул конопатое недоумевающее лицо. «Ошибся, дядя?» Проков схватился за ручку на спинке сиденья, чтобы не упасть…
Случилось всё в позапрошлом году.
В ту осень, уже с сентября, хулиганьё начало по-волчьи сбиваться в ночные стаи. Ходить припозднившемуся обывателю по улицам, особенно на окраинах Города, стало опасно. Налетали всегда неожиданно. Без всяких «козёл, дай закурить» сбивали с ног и начинали пинать.
Афганца Прокова отпинали прямо напротив его ограды, прямо под уличным фонарём. Проков катался по земле, инстинктивно закрывался одной рукой, скукоживался как зародыш в материнском пузыре, по которому садят ногами. Но спина оставалась открытой, и в неё тоже били. Били с размаху, будто в тумбу. Особенно старался, прыгал вокруг и пинал один пацанок. В большом кепоне. С тонкой шейкой. Как шплинт.
Бряцая гитарой, дальше и дальше укатывался по пустынной улице весёлый хор. Проков ворочался на земле, стонал. Со двора дура Пальма только тявкала, повизгивала. На столбе ярко светил фонарь.
С карачек пытался встать, чтобы дойти хотя бы до калитки, до лавочки возле неё. Дошёл кое-как, сел. Весь сжатый от боли, коротко дышал. Нестерпимо ныло в боку. Видимо, поломано было рёбро. Может быть, два. Проков не мог глубоко вздохнуть. От дома бежала в ночной рубашке Валентина. Дура Пальма бежала вместе с ней, подпрыгивала к её лицу…
Плуготаренко с коляской тогда сам смог взобраться по крутому въезду на высокое крыльцо корпуса травматологии. В пятой палате на первом этаже он увидел лежащего друга точно таким же, каким тот был в ташкентском госпитале в 82-ом году, где ему оттяпали руку – сплошь забинтованным, прямо с культей руки, опять обрезанным на один бок.
Возле друга сидел востроносенький милиционер в накинутом халате с ожидающей ручкой на милицейском планшете.
– Так сколько их всё же было – восемь или десять? – настаивал милиционер.
– Трудно, знаете ли, сосчитать, когда тебя пинают, когда ты катаешься по земле, – вполне серьёзно отвечал пострадавший.
– Так вы запомнили кого-нибудь или нет? – продолжал настаивать милиционер.
– Запомнил. Точно запомнил! Но мне тут же дали по башке. И этот запомненный мною из башки сразу вылетел, – очень серьёзно смотрел на милиционера пострадавший. И добавил: – Знаете ли!