Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 10



Я снова взглянул на карту. На схеме все было так просто. Большая Садовая – аккуратная белая полоска… Но это на схеме. У меня же перед глазами все мельтешило, заслоняло, проезжало, слепило, путалось, переливалось…

…Патио Пицца…

…Пепсикола: Китайская ляма (что за ляма такая?)…

…Чешская пивная…

…Стардогс…

…Памятник Маяковскому…

…«Экспресс-ипотека. Квартира без опозданий!»…

…Огромный плакат: улыбчивый дебиловатый мужик с квадратным подбородком протягивает пачку денег неопределенного (но все же скорее зеленого) цвета и достоинства, сверху на пачку с явным азартом таращится потасканная блондинка в легкомысленном наряде; поверх наряда зачем-то домашний кухонный фартучек. Название всей этой композиции: «Я посылаю свою любовь»…

Стена концертного зала Чайковского была затянута лесами, внизу валялись какие-то сваи, доски, пара водочных бутылок и окоченевший субъект с расквашенным носом. Рядом вертелся молодой африканец в розовом пуховике и шапке-ушанке; из нежного кроличьего меха высовывалось его мрачное, насыщенно-черное, с каким-то даже сливовым отливом, лицо. На животе и на спине его были закреплены две большие доски, каждая с надписью: «Красивый загар за десять минут». Африканец явно страдал от холода и безделья. Внимания на него не обращали – разве что окоченевший на моих глазах вдруг воскрес, титаническим усилием отодрал голову от ледяного асфальта и веско заявил: «Пиздишь. Ты не загорел, ты такой сразу родился!» Я прошел мимо них по железному сараю-коридору, тянувшемуся вдоль здания. Потащился дальше – мимо Театра сатиры, мимо ювелирного магазина «Алтын», мимо кафе с невозможным названием «Натуральная еда для гармоничных людей», навевавшем мысли об иных эрах и галактиках.

Огромная растяжка над Садовой риторически вопрошала: «А если вы заболели?» Заболеешь тут… Я даже немного развеселился – но очень ненадолго. На улице было холодно и жутко. На улице было трудно дышать и слезились глаза. На улице все было большое, чужое и скользкое, совершенно не похожее на маленькую четкую схему, которую я сжимал в руке. Меня вдруг захлестнула волна ужаса (а где гарантия, что я найду здесь свой дом? а вдруг карта старая и половину улиц в этом районе давно уже переименовали? а вдруг заблужусь? что я тогда буду делать, куда пойду?). Только не паниковать. Спокойно. Без паники. Успокоиться. Глубокий вдох (как будто ледяная пыль оседает в легких!), глубокий выдох (пыль превращается в пар), вдох, выдох, вдох, выдох…

Кто-то быстро прошмыгнул мимо меня в «Натуральную еду…» – вероятно, гармоничный человек. Однако на какую-то секунду мне вдруг показалось, что это вообще не человек. И что лицо его было покрыто густой и теплой седой шерстью. Мне бы такую…

– Все в страшном, – пробормотал я себе под нос и подумал про Квазимодо. Конечно, его родители умерли. Умерли после первых же заморозков. На улице жить невозможно. Совершенно исключено. А этот, с седой мордой… Он просто мне померещился.

Я вдруг снова, в который уже раз за день, подумал о маме. Обычно я не вспоминал ее неделями, специально себя так приучил: вместе с воспоминаниями всегда приходило чувство вины и какой-то стыдной недосказанности, а кому оно нужно, это чувство?

Если же она все-таки прокрадывалась какими-то окольными путями в мои мысли, я всегда старался представлять ее себе со спины, или в темной комнате, или где-то вдалеке – главное, так, чтобы не видеть ее лица…

Сначала мамы у меня не было. Она появилась только в двадцать втором, вместе с Валей. А Валя появилась вместе со своими родителями и братом.

Все семейство работало на близлежащем Хлебозаводе № 2, а в нашу квартиру заселилось в порядке «уплотнения».

Я любил свою мать, но от ее лица меня всегда воротило. Это было Валино лицо.

Валя не понравилась мне с самого начала. У нее были слишком длинные волосы, слишком короткий халатик, слишком пухлые ляжки, слишком большие руки, слишком резкие духи и слишком громкий голос. Вообще все члены ее семейства отличались крикливостью и избыточностью форм. Они заполонили собой всю квартиру. Они передвинули всю мебель, расставив ее самым противоестественным образом; торжеством идиотизма стала перестановка на кухне – шкаф для посуды они развернули перпендикулярно стене, поделив таким образом сферы влияния (причем захваченная ими территория включала в себя площадь, занимаемую шкафом, а следовательно, и сам шкаф со всем его содержимым). Они часами просиживали в сортире, превратив его в своеобразный читальный зал, – страдали, вероятно, тяжелой формой наследственного запора или просто посменно дежурили там, чтобы стратегически важный объект не достался врагу…

Леву она соблазняла грубо, вульгарно, топорно. Роняла в прихожей монетки (а потом долго выискивала их на полу, оттопырив плотный зад), вешала занавески («Подсадите меня!», «Снимите меня!»), регулярно «ошибалась комнатой», врываясь к нему в ночи в нелепой пижаме, строила глазки, льстила, пекла пирожки… Просто смотреть больно было, как он клюет на такую пошлость. Впрочем, ему было всего двадцать два, а она была всегда под боком.

Очень удобно: книги, учебники, лабораторные опыты, Валя, молодость, жизнь – все здесь, все рядом. Либо по эту, либо по ту сторону стенки…

Идиллия прервалась через год. Николай Матвеевич, Левин отец, что-то там разработал, или открыл, или изобрел, я так толком и не понял, – но это что-то очень понадобилось кому-то там, «наверху». А Николаю Матвеевичу для окончательной доработки этого важного чего-то понадобились две дополнительные комнаты и тишина, и кто-то там наверху охотно вошел в положение, и уже через неделю нам сообщили, что квартиру нашу разуплотняют.

Два следующих дня были тихи и безоблачны; густая апрельская свежесть сочилась из приоткрытых форточек, тончайший тюль на окнах чуть вздрагивал от весеннего сквозняка, сортир пустовал, кухонный шкаф вернулся на свое место к стене, Валино семейство, тихо шипя, паковало вещи, Николай Матвеевич блаженствовал, Лева соблюдал сдержанный нейтралитет. К вечеру второго дня все пожитки были аккуратно сложены в прихожей. Утром третьего дня Валя и ее сородичи покинули квартиру. Лева подхватил Валины чемоданы и отправился провожать.



Николай Матвеевич стоял у окна и смотрел им вслед. Когда они скрылись из виду, он прошелся по всем комнатам, веря и не веря, потирая руки, гордо оглядывая территорию, отвоеванную у врага. Потом поставил пластинку, уселся в кресло и зажмурился от удовольствия, вслушиваясь в сладкое патефонное потрескивание.

– …Где вы теперь? Кто вам теперь целует пальцы? – вкрадчиво поинтересовался кокаинист Пьеро.

Стало тепло и уютно – как будто кто-то тихонько гладил по голове или угощал маленькими кусочками песочного печенья.

– …Куда ушел ваш китайчонок Ли? Вы, кажется, потом любили португальца? А может быть, с ма-ла-а-айцем в… с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…

– Папа, заело! – рявкнул Лева у него над ухом.

Николай Матвеевич вздрогнул и открыл глаза.

Посреди комнаты стоял Лев, бледный и раздраженный, с двумя чемоданами.

– Чьи?..

– Это Валины чемоданы. – Лев решительно поставил их на пол. – Она останется здесь. Она только что сказала мне, что…

– …с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…

– Да выключи ты это, ради бога! Она говорит, что у нас будет… Папа, как честный человек, я теперь должен…

Николай Матвеевич посерел.

– Она беременна?

– Да.

– Ты дурак.

– Да.

– Приоткрой окно, душно.

– Оно и так открыто, пап…

Вечером Николаю Матвеевичу снова не хватало воздуха. И на следующий день. И на следующий. С каждым днем воздуха в квартире становилось все меньше – пока через неделю он не кончился вовсе.

Это случилось, когда Валя зашла на кухню и плотно закрыла только что распахнутое им окно, коротко буркнув: «Сквозняк».