Страница 2 из 5
Два гэбиста, направленные за Пинхасом, прибыли в гостиницу на видавших виды дрожках и представились сыновьями ныне обнищавших помещиков – такая деталь, как им казалось, должна позабавить их начальство. У одного был при себе «люгер» (игрушка, принесенная с войны), у другого – полицейская дубинка, спрятанная в голенище сапога. Они нашли узкий коридорчик, ведущий в комнату Пинхаса, и тихонько постучались.
– Не голоден, – ответили из-за двери.
Гэбист с «люгером» надавил на дверь боком: она не поддалась.
– За ручку попробуйте, – сказал голос. Гэбист так и сделал, и дверь распахнулась.
– Пройдемте с нами, – сказал гэбист с дубинкой в голенище.
– Ничего подобного, – невозмутимо ответил Пинхас.
Гэбист подумал: может, «пройдемте с нами» прозвучало не слишком убедительно?
– Кладите книгу поверх той кучи, надевайте ботинки, и пойдем, – сказал с расстановкой гэбист с «люгером». – Вы арестованы по обвинению в антисоветской деятельности.
Пинхаса обвинение озадачило. Он подумал секунду и пришел к заключению, что было только одно нарушение по части морали, в котором он замешан, хотя, на его взгляд, сажать за это под арест – как-то чересчур.
– Хорошо, забирайте их, но на самом деле они не мои. Они были в книге Зюнсера, ее забыл кто-то из постояльцев, и я не знал, как ему вернуть. Но все равно я их внимательно просмотрел. Так что забирайте меня, – с этими словами он протянул гэбистам пять почтовых открыток. На трех была затейливо изображена пером и тушью гейша в разных позах, с широко разведенными ногами. Остальные две – одинаковые фотографии дебелой русской девицы в таитянской юбке, без особого успеха пытающейся прикрыть свои груди на фоне рисованных пальм. Пока гэбисты делили карточки, Пинхас складывал тетрадки. Он очень жалел, что не стал противиться искушению. Ему будет не хватать здешних прогулок и щербатой столешницы, на которой он писал свои тексты.
– Можно взять с собой стол?
Гэбист с «люгером» засуетился:
– У вас не будет нужды ни в чем, только наденьте ботинки.
– По мне, книги куда лучше ботинок, – сказал Пинхас. – Летом я иногда гуляю босиком, но всегда беру с собой какой-нибудь роман. Если вы присядете и подождете немного, пока я соберу свои записи… – От удара рукоятью пистолета по голове Пинхас рухнул на пол. Из гостиницы его вынесли, завернув в ковер, босыми ногами вперед.
Пинхас очнулся, голова болела от удара и слишком тугой повязки на глазах. Не обнадеживали и звуки извне – он слышал похрустывание льда под колесами дрожек – так бывает, если ехать вдоль реки от поселка Х. на запад.
– Дальше моста нет, – сказал он им. – Лучше срезать угол через старое Бунаково. Зимой все так делают.
Из сапога появилась дубинка, и Пинхас получил второй удар по голове. Гэбисты испугались, что после доставки арестант первым делом выпалит название секретной тюрьмы. И чтобы его запутать, свернули на неезженую дорогу. Неезжеными дороги бывают неспроста. Не проехали и полкилометра, как сломалось колесо, и до ближайшей свинофермы пришлось идти пешком. Гэбист с пистолетом реквизировал осла с тележкой, хозяину оставалось только материться и пинать с досады стену амбара.
По прибытии все трое почувствовали некоторое облегчение: Пинхас – поскольку стал догадываться, что происходящее связано с чем-то посерьезнее мелкого правонарушения, а оперативники – потому что три остальные машины прибыли лишь за считаные минуты до них – все с непростительным опозданием.
К тому времени, когда доставили вновь прибывших, страх чуть отпустил первых двадцать трех. Ситуация была дикая и неприятная, но в то же время уникальная. Весь цвет выжившей литературы Европы на идише оказался втиснут в одно помещение размером чуть больше чулана. Знай эти люди, что приговорены к расстрелу, возможно, все было бы иначе. Но поскольку они не знали, И. И. Мангер и не думал молить о рахмонес[3] на глазах у Мани Зарецкого. Да на самом деле и не успел бы. Петр Колязин, известный атеист, уже втянул его в жаркую дискуссию о том, не являются ли различные толкования Божьей воли попыткой переиначить результаты «логичных» до того момента замыслов. Мангер воспринял это как нападки на свои произведения и поинтересовался у Колязина, все ли, что тот недопонимает, он считает «нелогичным». Обсуждалась и нынешняя ситуация, а также давнее соперничество, новые стихи, громкие рецензии, журналы, давно уже не те, что прежде, сменяющиеся то и дело редакторы и, конечно же, слухи, потому что разве они не в курсе, что Лев своими последними рукописями растапливал печь?
Когда они слишком расшумелись, охранник открыл глазок в двери: ученые споры кипели вовсю. В результате к тому времени, когда прибыли заключенные номер двадцать четыре – двадцать семь, остальных уже развели по другим камерам, поменьше.
Каждая камера была рассчитана на четырех человек, в каждой по три прогнивших матраса. В углу – ведро. В дощатых стенах кое-где сквозные отверстия: непонятно, то ли тюремщики пробили их для какой-никакой вентиляции, то ли их долго и мучительно процарапывали предыдущие узники – убедиться, что внешний мир еще существует.
Четверо вновь прибывших сразу улеглись – Пинхас прямо на полу. Он все не мог опомниться и, ошеломленный, дрожал всем телом, тем не менее старался не стонать, чтобы не потревожить других. Но его сотоварищи даже и не думали спать: Василий Коринский – потому, что его тревожила судьба жены, Я. Зюнсер – потому, что привыкал к новой ситуации (до этого он полагал, что единственной переменой в его однообразном распорядке станет смерть, причем во сне); а Брецкий – тот еще не совсем проснулся.
Кроме Пинхаса, остальные понятия не имели, как долго их везли: прошел ли с момента ареста день или день и за ним ночь. Пинхас взял свою поездку за точку отсчета, но в темноте и он вскоре не мог понять, сколько прошло времени. Прислушивался к дыханию остальных – дышат, значит, еще живы.
Лампочка, свисавшая с потолка на разлохмаченном шнуре, вдруг зажглась. Арестанты восприняли это как хороший знак: не просто конец тьме, но и первая точка отсчета в бесконечном, казалось, неведении.
Они смотрели не мигая на тусклый кругляшок света, боясь, что он исчезнет. Все, кроме Брецкого, – его туша уже требовала водки, и он не осмеливался открыть глаза.
Зюнсер первым заговорил:
– Утро дарит надежду.
– На что? – спросил Коринский, не поворачивая головы: он прижался глазом к дырке в стене.
– На выход, – сказал Зюнсер. Он смотрел на лампочку и думал, достаточно ли сильное напряжение, можно ли дотянуться до провода и на скольких еще сокамерников его хватит.
Коринский принял ответ за оптимистический.
– Фе на ваш выход и фе на ваше утро. Снаружи хоть глаз выколи. Либо сейчас ночь, либо мы в таком месте, где нет солнца. Я замерз как цуцик.
Но тут, к всеобщему удивлению, заговорил Брецкий:
– Ничего не понимаю, вижу только, что ты точно не одна из шлюх, которых я пригласил, а это не кровать, на которой мы кувыркались, насчет остального не поручусь. Но что бы там ни было на самом деле, я переживу, только перестань скулить из-за холода, когда перед тобой старик в одной рубашке и хиляк без обуви.
Способность все подмечать уже понемногу возвращалась к нему, хотя с Йом Кипура прошло несколько месяцев.
– За меня не беспокойтесь, – сказал Пинхас. – На самом деле если мне чего и не хватает, так это книжки, а не обувки.
И все, удивленно подняв брови, посмотрели на него – даже Брецкий приподнялся на локте.
Зюнсер засмеялся, за ним и остальные. Да, с книжкой было бы куда как лучше. Вот только с чьей? Явно не с брошюрой дурачка Горянского – этот недавний провал широко освещался в прессе и в кулуарах. Они посмеялись еще немного. Коринский первый осекся: а вдруг один из присутствующих здесь – Горянский? Но, по счастью, Горянский находился в камере в другом конце коридора и не изведал перед смертью этого последнего унижения.
3
Милосердие, сострадание (иврит).