Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7

– Тебя кто до слез вчера довел? – спросила она меня. И было почти неудивительно, что весь замкнутый монастырский мирок в курсе моих переживаний.

Я пожала плечами:

– Жизнь.

И Новелла ответила:

– Во. Точно замуж!

Обед был постный, но полноценный: с супом и сладким.

– Наконец-то закончились пищевые страдания, – улыбнулась мне мать Стефанида.

– У нее я кухарка, – сообщила ей Новелла. – Ее страдания только начинаются.

Я вспомнила про горы посуды, которые мне опять придется мыть раз в три дня, и немножко погрустила о сухоядении. Хорошее все-таки это было время. Лентяйное.

Снег перестал лишь за полчаса до вечерней службы, после которой была исповедь. Как всегда неожиданно для меня. Впрочем, мало кто был готов, судя по листикам, ручкам и задумчивым выражениям лиц во время службы. Новелла сунула мне брошюру-шпаргалку с подробным толкованием содержимого семи смертных грехов, и я с удивлением обнаружила там «страх старости» – то ли в «гневе», то ли в «гордыне». Воспитанной на массовой культуре вечной молодости, мне как-то и в голову не приходило, что это может быть грехом. Но с другой стороны, я и не старости боюсь, а того, что до ее наступления категорически ничего не успеваю сделать: ни дома, ни сына, ни дерева. А жизни с каждым днем меньше – и оттого страшнее.

Как действующие кухарка и трапезница, мы с Новеллой должны были идти в числе первых – сразу за коровницами (животным и желудкам, как известно, чины безразличны), но перед службой забыли испросить благословения у матушки, а после – о на не поняла, чего мы от нее хотим, и поначалу велела ждать очереди, а потом едва не силком погнала к архимандриту, и эти кутерьма и суета слопали весь нежный исповедальный настрой. Оттарабанив грехи, я убежала кипятить чайники и резать хлеб.

Хлеб сейчас свежайший, ежедневный, его не получается нарезать тонко – он прогибается под ножом и разламывается некрасивыми с зазубринами ломтями. Такой хлеб можно даже не есть, а нюхать до сытости. По края заполнив хлебницу ржаным и батоном, я наклоняюсь над ней и втягиваю запах.

– Хлеб был в детстве вот такой, – нескладно говорит за ужином своему соседу разнорабочий Шурик. Он длинный, сильно пьющий и похож на орангутанга. – Корочку отрежешь, чесноком потрешь, соли еще. Лучше пряника! – И с грустной мечтой в голосе добавляет: – Да непременно книжку читать! Про приключения. Никуда без книжки!

Я удивленно оборачиваюсь к соседнему столу и вижу, как в лице орангутанга проступает белобровый мальчик.

А к ночи ветер затаился, и на небе не осталось ни облака, только звезды, только синий воздух, синий, вечный, ледяной, сине-грозный, сине-звездный над тобой да надо мной.

– Им спокойно вместе, им блаженно рядом. Тише-тише, не дыши. Это только звезды над пустынным садом, только синий свет твоей души, – продекламировала я, протирая столы после ужина.

– Опять Пушкин? – спросила Новелла.

– Почти, – ответила я.

День шестой

Спать легла с температурой, кашлем и резко накатившим осознанием того, что забыла отнести ужин архимандриту.

«Кары небесные… – с тоской подумалось сквозь дрему. – Не сносить тебе головы, Дашенька!»



С утра примчалась на кухню с надеждой в сердце. Ну а вдруг под температурой своей отнесла архимандриту ужин, а сама про это забыла? Оказалось, не забыла: и впрямь не отнесла, но кар на меня не обрушилось, и голову я снесла, хоть и смотрели на меня с жалостью.

Кашель разгулялся так, что в храме я порой заглушала хор. Вообще если бы не причастие, не встала бы нипочем, слишком качался и скрипел подо мною мир.

После завтрака и похода в амбулаторию я попросила у благочинной какое-нибудь сидячее послушание не на сквозняке и была отправлена в постель. По мне – так сложно придумать послушание лучше.

О, какой это был чудесный вечер! С таблетками, пастилками и каплями. Мне официально разрешили ничего не делать и выздоравливать. Моя социопатия сказала «мур!» и залегла под одеялко. Иногда она осторожно, чтобы ни на кого не наткнуться, спускалась на первый этаж за кипятком, а в остальном пребывала в неге и лени – составляющей одного из смертных грехов, если верить вчерашней исповедальной шпаргалке-брошюре.

Кстати, про «мур». Котенка Сервелата из карантинного туалета увезли на московскую выставку, откуда мгновенно забрали домой. Он ласкуша и способен выжить в самых невероятных условиях: в монастырь пришел по моему следу из чистого поля, где его бросили замерзать. Еще он обаятельный и с белой подвязкой на бедре – такого я ни разу не видела. Приспособленец, да. Очень славный котик.

Хорошо, что имя оставили то, которое я придумала, – Сервелат. В честь Серебряного века и немножко – колбасы.

День седьмой

В храм я сегодня не попала: завтра снова трапезничать – в моих же интересах прийти в себя, и на улицу я решила не высовываться. Сижу укутанная, пью горячее. Но после обеда в порядке самодисциплины отправилась гладить белье. Заодно и ингаляция, когда отпариваешь.

– Если совсем плохо, лучше отлежись, но если не трудно… – сказала благочинная мать Елена, глядя на меня глубокими дореволюционными глазами и будто склоняясь ко мне, хотя мы одного роста. Вчера у нее был день рождения, и после обеда матушка говорила речь о том, как нам повезло с благочинной, как держится на ней монастырь, как Бог едва не забрал ее, «но отмолили». После этой фразы мое простуженное хлюпанье носом перестало быть таким вызывающим, ибо расхлюпались все.

– Я желаю тебе, – сказала матушка, еле держась от слез, – чтобы в твоей жизни был только Бог. Даже не так. Чтобы, кроме Бога, ничего в твоей жизни не было.

И мне вспомнился племянник мать Елены – мальчик лет семи, который с родителями приезжал к ней в гости. Родителей я не видела, а племянник деловито прошелся по кухне, рассказал о любви к манной каше, взял предложенный фрукт и сообщил, что съест его после обеда. Мальчик был худой, носил солидные профессорские очки, мать Елена глядела на него с родительской любовью. Потеснит ли Бог этого серьезного мальчика с манной кашей и в очках? О том ли говорила матушка?

А с благочинной нам и впрямь повезло: с ее деликатностью и заботой. Порой кажется, что я не раз видела ее портрет то ли в Эрмитаже, то ли в Третьяковке: такие тонкие черты и круглые всепонимающие глаза – результат жизни не одного поколения. Мне видятся светлые вьющиеся завитки над высоким лбом и ямочки на щеках, которых нет, но должны быть у мать Елены.

За обедом, если отсутствует матушка, именно благочинная звонит в колокольчик, означающий начало и конец трапезы и перемену блюд. Перемену в том смысле, что после общей молитвы и первого колокольчика можно наливать суп, после второго класть в тарелку рыбу, гарнир и салат, после третьего заваривать чай или кофе.

Во второй день пребывания в монастыре, начисто забыв и про звонки, и про молитву, я пришла в трапезную, налила суп и спокойно стала есть.

– Даша, ты куда-то торопишься? – понимающе спросила мать Елена, увидев это безобразие.

– Вроде нет, – ответила я, зачерпывая суп.

– Ты бы подождала – молитвы еще не было, матушка не пришла…

Ложка застыла на полпути. Стало нестерпимо стыдно. Вообще в монастыре стыд за промахи острее, может быть, потому, что никто тебе их в вину не поставит. Даже голодного архимандрита без нужды не вспомнят.

Во время трапезы кто-нибудь монотонным голосом читает душеспасительные книги: воспоминания о старцах, монашеские нравоучения, в день памяти святого – его жизнеописание. Еще один звонок, и все встают. Хор монахинь поет молитву в начале и конце трапезы, мать Елена тоже в певчих. Когда они поют, вокруг наступает такая красота, среди которой можно взлететь. Потому я, как и бело-рыжий кот Моня, который все на свете понимает, всегда хожу на ежевечерний крестный ход. Впереди с иконой и крестом идут мать Елена и мать Кассиана (а может, это другая монахиня – я их путаю, хотя говорят, что они вовсе не похожи), потом мать Николая и мать Юлия. Это основной состав. Я иду за ними и тихонько подвываю мелодии – полностью слова никак не запомню, а просить распечатку молитв неловко. Но кое-что все же откладывается в голове, и когда я обнаруживаю себя поющей «зриши мою беду, зриши мою скорбь» – то прихожу в восторг от самого́ содержимого слов. Будто архаичный слой стал прозрачен, как желе в холодце, а под ним завиднелось мясо. Которого, кстати, в монастыре не едят вовсе.