Страница 8 из 24
Шатаясь от ужаса, я прошел по коридору и просипел, глядя на верх кривой лестницы:
– Ау?
Темнота и безмолвие, как ночью в ледниковый период.
– Мне надо идти!
Я боялся из-за раздавленных часов и боялся оставаться в этом доме, но все же не осмеливался кричать, чтобы не разбудить этого самого брата.
– Мне пора домой, – произнес я чуть погромче.
Ответа не было. Я решил попросту выйти через переднюю дверь. Потом вернусь при свете дня и поблагодарю бабку. Задвижки легко отъехали в сторону, но старомодный замок не поддавался. Он не откроется без ключа. Ничего не поделаешь. Надо идти наверх, будить бабку, брать у нее ключ, а если она разозлится – что ж тут. Я должен, должен что-то сделать, исправить катастрофу с часами. Одному Богу известно что, но внутри Дома в чаще я этого точно сделать не смогу.
Лестница оборачивалась вокруг себя и становилась все круче. Скоро мне пришлось цепляться за ступеньки руками, чтобы не упасть. Как, ради всего святого, бабка, похожая на шахматную ладью в своем негнущемся платье, лазит по этой лестнице? Наконец я вылез на крохотную площадку с двумя дверями. Через окошко-щель брезжил свет. Одна из этих дверей должна быть бабкина. Вторая, стало быть, брата.
«Левая – волшебная». Я схватился за круглую железную ручку левой двери. Она высосала все тепло из кисти, потом из всей руки, из всей моей крови.
Скрич-скрач.
Я замер.
Скрич-скрач.
Жук-древоточец? Крыса на чердаке? Труба потрескивает, замерзая?
Из какой комнаты доносится это «скрич-скрач»?
Я повернул круглую железную ручку, и раздался хитрый, словно закрученный, скрип.
Сквозь кружевную занавеску со снежинками лунный свет будто пудрой осыпал чердачную комнату. Я угадал. Кислая бабка лежала под лоскутным одеялом – неподвижно, как мраморная герцогиня на крышке саркофага. На тумбочке у кровати стояла банка со вставной челюстью. Я прошаркал к кровати по корявому полу. Мысль о том, что надо будить бабку, меня пугала. Что, если она про меня забыла и решит, что я пришел ее убить, начнет звать на помощь и ее хватит кондрашка? Волосы рассыпались по впавшему лицу, как водоросли. Каждые десять-двадцать сердцебиений изо рта бабки вылетало облачко дыхания. Если бы не это, невозможно было бы поверить, что она из плоти и крови, как я.
– Вы меня слышите?
Нет, придется ее трясти.
Я потянулся к ее плечу – моя рука прошла половину расстояния, когда «скрич-скрач» послышался снова, глубоко в недрах бабки.
Это не храп. Это предсмертный хрип.
Пойти в другую спальню. Разбудить ее брата. Нужно вызвать «скорую». Нет. Разбить окно и выбраться из дома. Побежать к Айзеку Паю в «Черный лебедь» за помощью. Нет. Тебя первым делом спросят, что ты делал в Доме в чаще. Что ты скажешь? Ты даже не знаешь, как зовут эту женщину. Слишком поздно. Она умирает, вот прямо сейчас умирает. Я не сомневался. «Скрич-скрач» набирал силу, звучал громче, насекомее, острее, кинжальнее.
Трахея бабки выпирает, пока душа выдавливается из сердца.
Изработанные глаза распахиваются, словно кукольные, – черные, стеклянистые, испуганные.
Из черного провала рта вылетает молния.
В воздухе висит безмолвный рев.
Мне уже никуда не уйти.
Вешатель
Тьма, свет, тьма, свет, тьма, свет. Дворники «датсуна» даже на максимальной отметке не справляются с дождем. Когда навстречу пролетают огромные многоосные грузовики, на лобовом стекле взбивается пена. Видимость – как в автомойке: я едва-едва разглядел два военных радара, крутящиеся с немыслимой скоростью. Ждут, когда на нас обрушится вся мощь войск Варшавского договора. Мы с мамой почти всю дорогу молчим. Частично, думаю, из-за того, куда она меня везет. (Часы на приборной доске показывают 16:05. Ровно через семнадцать часов состоится моя публичная казнь.) Мы остановились перед светофором на переходе, где надо нажимать кнопочку, у закрытого косметического салона, мама спросила, как прошел мой день, и я ответил: «Ничего». Я в ответ спросил, как прошел ее день, и она сказала: «Спасибо, хорошо – я смогла реализовать свое искрометное творческое начало и теперь испытываю чувство глубокого удовлетворения». Мама умеет быть убийственно саркастичной, хотя меня за это ругает.
– Тебе кто-нибудь подарил валентинку?
Я сказал, что нет, но, даже если бы и подарили, я все равно сказал бы маме, что нет. (Точнее, мне пришла одна, но я ее выкинул. На ней было написано: «Пососи у меня» – и стояла подпись «Бест Руссо», хотя почерк скорее смахивал на Гэри Дрейка.) Дункан Прист получил четыре штуки. Нил Броуз – семь (во всяком случае, он так сказал). Энт Литтл выведал, что Ник Юэн получил двадцать. Я не стал спрашивать маму, досталась ли ей валентинка. Папа говорит, что День святого Валентина, День матери, День безрукого вратаря и тому подобное – все это изобрели производители поздравительных открыток и шоколадных конфет.
В общем, мама высадила меня у светофора в Мальверн-Линк, возле поликлиники. Я забыл свой дневник в бардачке машины, и, если бы свет не сменился на красный, мама бы так и уехала к Лоренцо Хассингтри с моим дневником. (Джексон – не особенно крутое имя, но, если бы в нашу школу забрел какой-нибудь Лоренцо, его бы сожгли бунзеновскими горелками до смерти.) Надежно спрятав дневник в сумку, я пересек залитую водой стоянку машин при поликлинике, прыгая с одного сухого места на другое, как Джеймс Бонд по спинам крокодилов. У входа ошивалась пара ребят из второго или третьего класса школы имени Дайсона Перринса. Они увидели, что на мне форма враждебной школы. Если верить Питу Редмарли и Гилберту Свинъярду, раз в год все четвероклассники Дайсона Перринса и четвероклассники нашей школы вместо уроков встречаются в тайном месте, огороженном кустами, на Пулбрукском общинном лугу для драки стенка на стенку. Кто струсит, тот педик, а кто стукнет учителям, тот покойник. И три года назад Плуто Ноук треснул их самого крутого пацана так, что тому в больнице пришивали челюсть обратно. И он до сих пор ест только жидкое через соломинку. К счастью, дождь был такой сильный, что парни из Дайсона Перринса не стали со мной связываться.
Я пришел в клинику уже второй раз в этом году, поэтому хорошенькая девушка в регистратуре меня узнала.
– Джейсон, я сейчас вызову миссис де Ру. Присядь пока.
Эта девушка мне нравится. Она знает, зачем я здесь, и потому не заводит со мной бессмысленных разговоров, которые только вытащат на свет мою проблему. В вестибюле пахнет дезинфекцией и нагретой пластмассой. Люди, которые тут сидят и ждут приема у врача, обычно выглядят вполне нормально, как будто у них нет ничего серьезного. Но и у меня нет ничего такого, во всяком случае с виду. Мы сидим очень близко друг к другу, но о чем нам говорить, кроме темы, на которую никто из нас говорить не хочет: «Так почему вы здесь?» Одна бабка вязала. Спицы сплетали шум дождя с пряжей. Мужчина со слезящимися глазками, похожий на хоббита, раскачивался взад-вперед. Женщина с проволочными вешалками вместо костей сидела и читала «Обитателей холмов». В вестибюле есть клетка для младенцев, с кучей обсосанных игрушек, но сегодня она пустовала. Зазвонил телефон, и хорошенькая регистраторша взяла трубку. Наверно, это была какая-нибудь подружка, потому что регистраторша прикрыла трубку и рот рукой и понизила голос. Господи, как я завидую людям, которые могут говорить, что им вздумается, как только оно в голову придет, не проверяя предварительно, нет ли там запинательных слов. Часы со слоненком Дамбо выстукивали: «зав-тра ско-ро при-дет, по-зор с со-бой при-не-сет, те-бе до трех не со-счи-тать, нач-ни о-пять, о-пять, о-пять». (Четверть пятого. Мне осталось жить шестнадцать часов пятьдесят минут.) Я взял потрепанный журнал «Нэшнл джиогрэфик». В нем была статья про то, как одна американка научила шимпанзе разговаривать на языке глухонемых.