Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 25



Мамина любовь трудна. В ней была боль, кровь, крики и кулаки, бьющие в фибровые стены, потому что худшим, что Лайл когда-либо делал, было то, что он подсадил мою маму на наркотики. Полагаю, лучшее, что Лайл когда-либо делал – это то, что он избавил ее от наркотиков; но он знает, что я знаю – последнее никогда не сможет восполнить первое. Он отучал ее от наркотиков в этой комнате. Это комната настоящей любви. Это комната крови.

Август включает фонарик и светит в черную пустоту за стеной шкафа. Мертвенно-белый свет освещает маленькую комнату, почти такого же размера, как наша ванная. Луч выхватывает из темноты три стены из бурого кирпича, полость достаточно глубокая, чтобы в ней мог стоять взрослый человек, и напоминает укрытие от радиоактивных осадков, но без припасов и пустое. Пол сделан из земли, в которую врыта эта комната. Фонарик Августа светит в пустом пространстве, пока не находит единственные предметы в комнате. Деревянный стул с мягким круглым сиденьем. И на этом стуле – кнопочный телефон. Телефон красный.

Худший тип наркомана – это тот, кто думает, что он не худший тип наркомана. Мама и Лайл были такими горемыками какое-то время, около четырех лет назад. Это проявлялось не в том, как они выглядели, а в том, как себя вели. Не то чтобы они забыли о моем восьмом дне рождения как таковом, а просто проспали его, вот подобного рода штуки. «Баяны», дырки в венах и прочее дерьмо. Прокрадываешься такой к ним в спальню, будишь их и говоришь, что сегодня Пасха, запрыгиваешь к ним на кровать, как радостный по сезону кролик, – и напарываешься коленной чашечкой на иглу из-под ширева.

Август испек мне оладьи на мой восьмой день рождения и подал их с кленовым сиропом и праздничной свечой именинника, которая была на самом деле просто толстой белой домашней свечкой. Когда мы покончили с оладьями, Август сделал жест, означавший, что поскольку у меня сегодня день рождения, мы можем делать все, что я пожелаю. Я поинтересовался, можем ли мы спалить несколько предметов с помощью моей именинной свечки, начиная с зеленой, как гриб, буханки хлеба, которая валялась в холодильнике сорок три дня – мы с Августом подсчитали.

Август тогда был для меня всем. Мамой, папой, дядей, бабушкой, священником, проповедником, поваром. Он готовил нам завтрак, гладил нашу школьную форму, причесывал меня, помогал с домашним заданием. Он начал прибирать за Лайлом и мамой, когда они спали, – пряча с глаз их пакетики с наркотой и ложки, аккуратней располагая их шприцы, а я всегда стоял за ним и говорил: «К черту все это, пойдем погоняем в футбол». Но Август заботился о маме, словно она была потерявшимся лесным олененком, только учащимся ходить; потому что Август, казалось, знал какой-то секрет обо всем этом, что это всего лишь этап, период жизни мамы, который нам просто приходится пережидать. Я думаю, Август верил, что ей необходим этот этап, что она заслужила этот наркотический отдых, этот долгий сон, этот перерыв для ее мозга, перерыв от мыслей о прошлом – от тридцатилетнего слайд-шоу из картин насилия и заброшенности, и домов в спальном районе Сиднея для своенравных девочек с плохими отцами. Август расчесывал ей волосы, когда она спала, натягивал ей одеяло на грудь, вытирал ей слюни бумажными салфетками. Август всячески опекал ее и выметал меня из комнаты шквалом тычков и затрещин каждый раз, когда я выражал осуждение или отвращение. Потому что я ничего не знал. Потому что никто не знал маму, кроме Августа.

Те мамины годы прошли под песню Дебби Харри «Стеклянное сердце». Люди говорят, что от наркоты выглядишь ужасно, что от героина выпадают волосы, что остаются царапины на лице и запястьях от ваших беспокойных пальцев, и под ногтями постоянно запекшаяся кровь и кусочки содранной кожи. Люди говорят, что ширево вытягивает кальций из ваших зубов и костей и оставляет вас прикованным к дивану, как гниющий труп. И я все это видел. Но я также думал, что наркота делала маму красивой. Она была худой блондинкой с бледно-белой кожей – не такой блондинкой, как Дебби Харри, но такой же хорошенькой. Я считал, что из-за наркоты мама похожа на ангела. На ее лице всегда было застывшее ошеломленное выражение, будто она и здесь, и не здесь, как у Харри в клипе о стеклянном сердце – словно что-то из сна, летящее в пространстве между сном и явью, между жизнью и смертью, но каким-то образом искрящееся, как если бы в зрачках ее сапфировых глаз скрывался постоянно вращающийся зеркальный шар. И помню, я думал, что именно так и будет выглядеть ангел, если окажется в пригороде Дарра, в Юго-Восточном Квинсленде, спустившись с небес. Тот ангел был бы действительно ошеломлен вот так же – озадаченный, прозрачный, взмахивающий крыльями – как она, когда изучала все тарелки, скопившиеся в раковине, все машины, проезжающие мимо дома за дырявыми занавесками.

Золотой паук-кругопряд плетет паутину за окном моей спальни, такую сложную и совершенную, что она похожа на одинокую снежинку, увеличенную в тысячу раз. Кругопряд сидит в центре паутины, похожей на кособокий парашют; застрявший над задачей, которую непременно хочет закончить, сам не зная, зачем – да ему это и не нужно; разозленный, но не сломленный ветром и дождем, и дневными летними штормами, настолько сильными, что от них падают электрические опоры. Мама была пауком-кругопрядом в те годы. И она же была паутиной, и бабочкой тоже, голубой тигровой бабочкой с сапфировыми крыльями, заживо поедаемой пауком.

– Нам лучше убраться отсюда, Гус.

Август передает мне фонарик. Он разворачивается в шкафу и встает на карачки, спуская ноги назад в пустоту комнаты. Он спрыгивает в комнату, и его ноги находят опору. Он снова вскидывает лицо ко мне и, привстав на цыпочки, чтобы быть повыше, кивает на раздвижную дверь шкафа за моей спиной. Я закрываю ее за нами, и мы оказываемся в полной темноте, если не считать света фонарика. Август кивает в пустоту и берет из моих рук фонарик. Я качаю головой.

– Ты рехнулся.

Он снова кивает мне.

– Ты задница.

Он улыбается. Август знает, что я такой же, как он. Август знает, что если кто-то скажет мне, что за дверью свободно разгуливает голодный бенгальский тигр, то я открою дверь, чтобы убедиться, что он не лжет. Я соскальзываю в комнату, и мои босые ноги приземляются на холодную влажную землю пола. Я провожу ладонью по стенам из грязного грубого кирпича.

– Что это за место?

Август стоит, уставившись на красный телефон.

– Что ты там увидел?

Он продолжает смотреть на телефон, взволнованно и отстраненно.

– Гус. Гус!

Он поднимает левый указательный палец. Подожди секунду.

И тут телефон звонит. Частые звонки заполняют комнату. Ринг-ринг, ринг-ринг.



Август оборачивается ко мне, его ярко-голубые глаза широко распахнуты.

– Не отвечай, Гус!

Он дает ему прозвонить еще три раза, а затем его рука тянется к трубке.

– Гус, не снимай эту долбаную трубку!

Он снимает ее. Подносит к уху. Он уже улыбается, видимо, позабавленный кем-то на другом конце линии.

– Ты что-то слышишь?

Август улыбается.

– Что там? Дай мне послушать.

Я хватаюсь за трубку, но Август отталкивает мою руку, прижимая трубку левым ухом к плечу. Теперь он смеется.

– С тобой кто-то разговаривает?

Он кивает.

– Тебе нужно положить трубку, Гус.

Он отворачивается от меня, внимательно вслушиваясь, спиральный красный шнур обвивает его плечо. Он стоит, повернувшись ко мне спиной, целую минуту, а затем оборачивается с отсутствующим выражением на лице. Он тычет пальцем в меня. Они хотят поговорить с тобой, Илай.

– Нет.

Он кивает и передает трубку мне.

– Теперь я уже не хочу, – говорю я, отталкивая трубку.

Август рычит и поднимает брови. Не будь таким ребенком, Илай. Затем он швыряет в меня трубкой, и я инстинктивно ловлю ее. Глубокий вздох.

– Алло?

Отвечает мужской голос: