Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 46

Дочь не очень довольно фыркнула: «Вот если б это был Окуджава», – ибо все ее взаимоотношения с приезжей знаменитостью сводились только к тому, что когда-то в школе, исполняя на конкурсе его стихотворение, она безжалостно сократила его вдвое. Вообще она интересовалась гораздо больше судебной медициной, чем современной поэзией.

До места выступления от их дома было довольно далеко, а времени оставалось мало, и, безнадежно поджидая субботний автобус, она уже собиралась возвращаться домой с неподписанной книгой.

Но кто организовал то, что к ней вдруг сама подкатила машина такси, такая редкая в этом районе и вообще в этой стране, а шофер, открыв дверцу с улыбкой Мефистофеля, как бы случайно соблазняющего Маргариту, бросил нечто вроде бы само собой разумеющееся:

– Ну что, куда едем?

После выступления, подписывая протягиваемые мне книги и – каюсь! – не всегда поднимая глаза, чтобы посмотреть на лица, я вдруг увидел перед собой бледную руку с беззащитными голубыми веточками жилок, с почти прозрачными, как сосульки, тонкими ломкими пальцами. Лицо руки было удлиненным, модильяниевским. В руке чернел мой второй том.

Я поднял глаза и увидел прекрасные молодые, но зрелые черты – васнецовские дуги бровей, глубокие озерные впадины русалочьих прохладных глаз – и такую же прозрачную кожу, где жилки казались прожилками на мраморе.

– Подпишите, пожалуйста, эту книгу для моей матери, – родился из ее лица чудом сохраненный, неповторимо русский голос, прозвучавший как будто откуда-то из Новгородской Руси, где такие же белолицые девушки в красных сарафанах и высоких кокошниках носили на плечах цвеченые коромысла с родниковой водой, чистой, как их глаза.

Только легкая аристократическая горбинка носа с нежным вырезом чуть вздрагивающих ноздрей выдавала где-то брезжущую в крови польскую шляхетинку. (Польская шляхетинка в крови позднее подтвердилась, а вот происхождение горбинки на носу оказалось совсем иным: в детстве она играла на дворовом катке хоккейным вратарем, и ей запузырили шайбой прямо поперек носа.)

– А почему автограф для матери, а не для вас? – старался я выиграть время, чтобы разглядеть ее, выведать о ней как можно больше.

– Потому что это ее книга, а не моя, – объяснила она, и этот голос мне хотелось слушать и слушать не переставая.

Однако от такого ответа мне стало несколько обидно, хотя я постарался это скрыть.

– А почему только второй том? – допытывался я.

– Потому что я очень спешила, а первый куда-то подевался.

Стало еще обидней, но мне хотелось узнать ее имя.

– Нет, я не буду подписывать книгу вашей маме, – сказал я. – Я подпишу ее вам. Как вас зовут?

– Маша, – ответила она, и в этом «м» было что-то от мычания коров, мягко окунающих копыта в стелющийся на лугах туман, в этом двойном «а» звенела северная протяжная песня, перекликающаяся с другой песней на другом берегу озера, а в «ш», спрятанном между двумя «а», слышался шелест камышей, поднимающих на своих черных пиках медленно всплывающее из-под воды солнце.

Я никогда не встречал женщину, которая была бы так похожа на это имя: «Маша». А может быть, это имя такое особое, что сразу приколдовывается к той, кого так называют?

Я подписал ей книгу, но вдруг меня кто-то отвлек, и я на мгновение отвернулся, а когда снова хотел спросить ее о чем-то, она уже исчезла.

Стараясь никому не показать, что я гоняюсь за ней, но тем не менее удивляя своего институтского друга более чем ускоренным шагом, я рванул за ней следом.

Она спешила и почти летела по воздуху, высокая, обнятая ветром, похожая на тугую, трепещущую парусную мачту, плывущую над вспененным простором Онего.

Я нагнал ее на улице и предложил место в машине.

– Не могу. У меня сейчас экскурсия, – не останавливаясь, сказала она.

– Какая экскурсия?

– Я подрабатываю гидом. Извините, я спешу. Спасибо еще раз за книгу, – и она стремительно исчезла за поворотом улицы.

«Неужели я ее больше никогда не увижу?» – с неожиданным страхом подумал я.





На следующий день все петрозаводское турбюро ошеломленно прекратило работу, когда я позвонил и попросил домашний телефон гида, которая Маша, которая высокая и у которой голубые глаза.

Телефон мне сообщили, но оцепеневшим и почему-то даже как бы оскорбленным женским голосом, словно я кое-кого явно переоценил, а кое-кого явно недооценил.

Я позвонил Маше по междугородному набору из карельской деревушки, где был домик моего друга.

Трубку взяла ее бабушка и сказала, что Маши нет дома. Я спросил, когда она будет. Как раз в этот момент по местному радио в записи звучал мой голос, читающий стихи. Бабушка, одновременно слушая меня по радио и по телефону, несколько подрастерялась, даже обомлела, подумав – не сходит ли она с ума. Тем не менее она, как старая большевичка, не растерялась и ткнула телефонную трубку внучке, которая на самом деле была дома, но, по тайному сговору с бабкой, пряталась от одного смертельно надоевшего ей обожателя, который и внушил ей неприязнь к поэзии тем, что обчитывал ее стихами.

Мы говорили с Машей долго, может быть, час, но это был разговор скованный, как будто при нежелательных свидетелях. Так оно, кстати, и оказалось.

В середине разговора Маша почему-то меня спросила:

– А что вы думаете про американцев? Когда я смотрю их полицейские фильмы, американцы мне иногда кажутся очень тупыми…

– Да нет, американцы – они хорошие. Но у них есть то, что я называю «макдональдизацией культуры»… – сказал я, начиная важничать, распускать павлиний хвост, и закатил целый телефонный доклад про Америку – этак на полчаса и, как оказалось потом, в полную пустоту, ибо наши телефоны разъединили именно после фразы «американцы – они хорошие».

Впоследствии Маша иронически привыкла к тому, что ее телефон поставили на постоянное подслушивание, и злилась только на то, что это подслушивающее устройство то и дело невежливо ломалось, прерывая наши разговоры.

Наше первое свидание с глазу на глаз произошло в местном ресторане, находившемся в бывшем здании городской полицейской управы. Там был крохотный, с низкими сводами, похожий на монашескую келью кабинет на двоих, называвшийся «каземат», ибо именно в нем еще в царское время держали заключенных во время расследования. Здесь и произошел мой главный разговор с Машей.

Во всех других залах плескалось море разливанное водки, которую за стенами ресторана продавали только по горбачевским талонам, и центральный танцевальный зал был похож на дымящуюся кастрюлю, в которой бурлила переливающаяся через край сборная солянка торгового, приблатненного и комсомольского городского высшего света, приправленная «Ягодой-малиной», «Кудрявой рябиной», «Миллионом алых роз», а заодно и «фрейлехсом», который в России с удовольствием танцуют даже те, кто всегда готов при случае засучить рукава и «набить морды жидам».

А мы сидели вдвоем в «каземате», и я рассказывал этой двадцатитрехлетней девушке, о которой ничего не знал, всю мою жизнь.

Я рассказал, как потерял две мои любви и как сейчас пытаюсь спасти третью.

Я рассказал, как я мечусь из страны в страну, из города в город и как мне страшно, что меня никто не провожает, когда я уезжаю, и никто не встречает, когда я возвращаюсь.

И вдруг она просто и прямо сказала:

– Хотите, я вас провожу, когда вы будете куда-нибудь уезжать, и встречу, когда вы вернетесь?

– Хочу, – ответил я и поцеловал ее почти прозрачную руку, почувствовав губами, как бьются прожилки на мраморе.

А еще я спросил у нее:

– Посоветуйте, что мне делать сейчас?

И она сказала взросло и строго:

– Вы должны сейчас сделать все, чтобы спасти вашу семью. Иначе вы себе этого не простите. Если вам это удастся, я исчезну из вашей жизни навсегда.

Я сразу понял – это жена.

Ничего не зная о Маше, я придумал, что ей двадцать девять – тридцать лет, что она разведена и одна воспитывает маленькую дочь на маленькие деньги, но ошибся во всем.