Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 46

Биография этого унитаза, моя очаровательная леди из страны разведчика Филби, чей коммунистический романтизм расцвел пышным цветом на благодатной почве файлов под грифом «Совершенно секретно», делится на два варианта отношения к унитазу – к сему безмолвному, но верному другу человека. Первый вариант – это когда люди, уважающие процесс освобождения собственного организма от шлаков, аккуратно располагали свои мягкие места на предназначенной для этого раме, аккуратно застеленной полосками туалетной бумаги. Второй вариант – когда на этот многострадальный унитаз взгромождались прямо подошвами сапожищ с металлическими подковками, пребывая в так называемой позе орла и безжалостно разрушая белоснежное тело унитаза.

Но в том-то и было величие мистера Прескотта Спаркса и его сыновей, что они в отличие от Маркса и Энгельса, делавших бессмысленную ставку на совершенствование человека, пророчески предвидели второй вариант поведения, а именно – агрессивного несовершенства, и заложили свое предвидение в расчеты по прочности унитазов. Я не против социализма, но я за социализм унитазов с англосаксонским лицом.

Если вы, очаровательная леди, когда-нибудь встретите потомков мистера Прескотта Спаркса, передайте им, что дело его живет, несмотря на всю моральную недоразвитость так называемого развитого социализма, и что самые выносливые унитазы, сотворенные его гением, по достоинству войдут в двадцать первый век как ветераны мировой гигиены, выстоявшие под лавиной экскрементов всего человечества.

Так, в самых неожиданных местах, даже в коммунальных уборных, моя жена открывала глубокое почтение в русских сердцах к ее родной англосаксонской культуре.

Один, постоянно напряженный от страха собственной неполноценности стихотворец, – и от этого страха превратившийся в оголтелого боевика русского шовинизма, несмотря на предательски выдающие его татарские скулы, – оказался с нами на одном дне рождения и пристал к моей англичанке, откровенно вербуя ее в ряды сторонников расовой чистоты.

– Мы, русские, и вы, англосаксы, наконец должны объединиться… Надо спасать Толстого и Диккенса от мирового еврейского заговора.

– А откуда вы знаете, что вы не еврей? – насмешливо спросила его моя англичанка.

– Что вы имеете в виду? – нервно напрягся он, и его глаза заметались под стеклами очков, как два хищничка в клетках.

– Я, например, не уверена, что I am not a Jew[13]. Как я могу знать о грехах моей прабабушки… – засмеялась она. – Так что будьте осторожны и вы…

Иногда она забывала о том, что она иностранка, а это по тем временам было опасно. Однажды она упросила меня взять ее в Горький, куда я ехал, чтобы получить машину прямо на автозаводе. По тогдашним, но, по-моему, и посейчас не отмененным сволочным законам, она как иностранка должна была запрашивать дополнительную визу в каждый пункт Советского Союза. Но я тогда спешил, и времени на запрос разрешения ее визы в Горький не было. Как мне казалось, я предусмотрел все, чтобы она избежала полицейских неприятностей. Я взял билеты не на самолет, где проверяют паспорта, а на поезд и позвонил моему знакомому горьковскому дирижеру, попросив его приютить меня и «одну мою хорошую знакомую». Он восторженно согласился, что спасало ее от проверки паспортов в гостинице, и деловито осведомился, что я и моя знакомая предпочитаем на завтрак. Я шутливо сказал, что ананасы в шампанском, рябчиков в сметане и черную икру.

Дирижер встретил нас ранним утром на вокзале с распростертыми для объятий руками, в каждой из которых сиял от счастья принимать дорогих гостей букет свежайшей, лилово серебрящейся сирени, выглядящей так торжественно, так предмузыкально, как будто внутри любого букета было спрятано по волшебной дирижерской палочке.

Дирижер немедленно повез нас в горьковский старинный кремль и, несмотря на свое еврейское происхождение, с гордостью почти русского националиста стал рассказывать историю Древней Руси, утвердившейся именно здесь, на берегах Волги. Бензинно-атомный воздух двадцатого века сразу наполнился свистом летящих татарских стрел с ястребиным оперением, загрохотал набатными колоколами на обугленных пожарами златоглавых церквах, и, словно стараясь ухватить за хвосты летящие над нами реактивные самолеты, над волжским холмом вдохновенно летали упоенные руки влюбленного в Древнюю Русь дирижера с иудейскими глазами, генетически навсегда впечатавшими призраки погромщиков, сжимающих в кулачищах булыжники с прилипшими к ним окровавленными волосиками убиенных детей.

– Как странно, что здесь совсем нет интуристов. Здесь так прекрасно, – сказала моя англичанка.

– Что ж тут странного… – пожал плечами дирижер. – Горький – абсолютно закрытый для иностранцев город. Ведь у нас огромный танковый завод, да и много чего другого секретного. Сплошной «почтовый ящик».

Я похолодел от ужаса, поняв, что моя англичанка из-за моей беспечности может быть обвинена в нарушении паспортного режима и шпионстве, а вот в ее фиалковых глазах заплясали озорные чертики, как пираты с кинжалами в зубах, взобравшиеся в зрачки по невидимым мачтам.

Я совершенно потерял дар речи и угнетенно молчал, пока дирижер продолжал рассказывать и показывать город, еще не догадывающийся о том, что скоро его сделают местом ссылки Сахарова именно благодаря закрытости для иностранцев.

Пока дирижер у двери своей квартиры искал по всем карманам куда-то запропастившийся ключ, я увидел на противоположной двери внушительную надпись, выгравированную на медной табличке: начальник милиции города Горького генерал-лейтенант такой-то.

– Не правда ли, забавное у меня соседство? – улыбнулся дирижер. – Зато можно не бояться воров.

Но мне в отличие от дирижера стало не по себе.

– Вы извините, я приготовил завтрак в кухоньке, по-холостяцки… – извинился дирижер, но когда мы вошли в кухоньку-крохотульку, то обомлели.

На полу стояло, правда, не серебряное, а пластмассовое ведро с полурастаявшим льдом, из которого торчали сразу четыре бутылки шампанского, а на столе, застеленном белоснежной скатертью, красовался самый настоящий ананас, четвертый ананас за всю мою советскую жизнь, похожий на уменьшенный незабываемый павильон американской национальной выставки в 1958 году в Сокольниках, накрытые прозрачной пленкой рябчики с брусничным вареньем и глубокая суповая тарелка, полная браконьерской икры, крупнозернистой, как свежий асфальт, еще не утрамбованный стальным катком.

– О, это самый красивый завтрак в моей жизни! – воскликнула моя англичанка.

– У вас легкий акцент… – заметил дирижер, пытливо вглядываясь в нее. – Вы из Прибалтики?

Она растерялась, замолчала, почему-то залилась краской, как будто ее поймали, как школьницу, на обмане.

– Простите, что я не сказала вам сразу. Я – из Англии.

Я думал, что нашего хозяина хватит инфаркт, но все произошло по-другому.

– То, что вы из Прибалтики, – это была только моя слабая надежда. Я давно понял, что вы не отсюда… – неожиданно спокойно сказал дирижер.

– Каким образом? – вырвалось у нее.

– Во всех нас, советских, есть какая-то скованность. Даже когда мы бываем развязны и хамоваты – это от нашей скованности. Если нас одеть во все от Сен-Лорана или Кристиана Диора, мы все равно узнаваемы… Вы – из другого мира. Вы не стояли в очередях с детства.

– Но я стою теперь, – ответила она даже с гордостью. – Извините, но мы не знали, что Горький – закрытый город.

– Да вы не бойтесь, – сказал дирижер. – Если уж нас посадят, то посадят всех вместе.

Раздался звонок в дверь. Мы переглянулись. Звонок повторился еще настойчивей.

– Неужели в нашей стране еще кто-то работает, ну хотя бы КГБ? – невесело пошутил дирижер и пошел открывать.

В дверь не вошел, а как-то боком ввалился грузный человек лет шестидесяти, в шлепанцах на босу ногу, в спортивных динамовских шароварах со вздувшимися коленями, в майке, из выреза которой торчали седые заросли на груди, окружавшие, словно ковыль, татуировку с довольно нестандартной надписью: «Выхожу один я на дорогу».

13

Я не еврейка (англ.).