Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 16

А селезень-дурак, и высоты не набрав, потянул мимо Старика. Пошел Старик на поводу у Сеттера, потрафить хотел собаке, да поспешил. Сухо щелкнул на ветру выстрел, обломилось у селезня правое крыло, отвисли предсмертно красные лапы, и птица, пружиня левым крылом и загребая воздух обломком правого, пошла к середине Займища, где и упала в осоку.

Уже стемнело, уже колючий ветер вырвал из туч первые снежинки, а Сеттера всё не было. Старик волновался, ходил по берегу и звал собаку охрипшим голосом. Поначалу вроде бы слышал он, что плещется Сеттер у самого плеса, а потом всё стихло. Дважды обошел Старик Займище, из ружья палил, голосом звал, но Сеттер не приходил. Уже ночь давно выросла над землей, а Старик всё ждал. Зло и тревожно шуршала пожухлая осока, молчало Гнилое Займище. К середине ночи ветер стих, в разрывах туч показались звезды. К морозу, подумал Старик, и зарядил ружье последним патроном. Он всё еще верил, что Сеттер вернется, и только когда забрезжил рассвет, когда он спалил последний патрон и увидел в прогалах осоки, что вода туго затянута льдом, он понял, что Сеттер не вернется.

Не входя в хату, Старик свалил битую дичь в угол сеней и заплакал. Горько ему было входить в пустое холодное жилище.

Потом он топил печь и сидел у окна. Оно выходило на луг, как раз в ту сторону, откуда он пришел. Но чуда не произошло…

Спал Старик не раздеваясь. Да и не спал он, а маялся всю долгую ночь между сном и явью. Еще рассвет не пришел, когда он с полным патронташем и брошенным на плечо ружьем, покинул хату. Снега еще не было, но зима уже стояла.

Старик подошел к Гнилому Займищу, когда рассвело. Лед был крепкий, и Сеттера он нашел сразу. Вернее, это был не Сеттер, это было тело Сеттера. Сеттер затонул около самого плеса, у чахлого ивового куста. Затонул он не полностью, а наполовину и лежал теперь на боку, мертво впаянный в лед. Старик не плакал. Он долго сидел на корточках около и тонкими сухими пальцами перебирал заледеневшую шерсть. Потом он стрелял. В мелкую крошку рвался лед под косыми выстрелами, и в патронташе не осталось ни одного патрона, когда Старик, доламывая лед прикладом, освободил тело собаки. Только теперь он понял, почему Сеттер погиб. Сеттер удавился. Каждую зиму ставил Пахом на Займище петли на зайцев. В самом ивняке ставил. Стальную проволоку на петли пускал. В одну из таких петель, не снятых Пахомом по весне, Сеттер и угодил.

Схоронил его Старик в огороде, как раз в том месте, где бабка покойная грядки капустные творила. Холмик над могилой нарыл, а крест ставить не стал. Он просто рассудил, что человеку крест, может, и нужен, а что до Сеттера, так ему он без надобности.

Белые стрижи

В некотором царстве, в некотором государстве, на берегу красивой синей реки жил да был восьмилетний мальчик Сережа. Это был обыкновенный мальчик, как и сотни, сотни других мальчиков. Учился этот мальчик в школе, которая была далеко-далеко, в другой деревне. Учился он хорошо, и в школе его все любили.

Но, наверно, случается так в жизни, что те, кто тебя любить не обязан, любят тебя, а вот те, кто должен любить, не любят. Случилось такое и в Сережиной жизни: дома его любили не все. Мама любила, а папа не любил. Не родной был папа. Сережа этого не знал, но понимал, что папа его не любит.

Понимать он это стал давно, как только помнил себя, потому что папа никогда не покупал ему игрушек, никогда не гладил его по голове и почти никогда с ним не разговаривал. Случается, что смотрит он на Сережу, смотрит, а глаза у него такие, как будто и не видит он ничего, как будто в пустоту смотрит. И Сережа привык к этому. Настолько привык, что и не больно ему было, а если и больно, то только чуть-чуть, самую малость. А ведь если больно чуть-чуть, разве это больно, это совсем не больно. Так и жил мальчик Сережа со своей маленькой незаметной болью.

И совсем не странно было, что, когда Сережа был маленький, боль тоже была маленькой, но он подрастал, а с ним подрастала и боль. Однажды он не выдержал и спросил папу:





– Ты почему меня не любишь?

Посмотрел папа на Сережу и вместо ответа спросил сам:

– А почему я тебя любить должен?

Сережа этого не знал, и ответить на папин вопрос не мог. Так и расстался он с папой – как будто и рядом жили, а как будто и нет.

Может быть, это, а может быть, что иное, только стал замечать, Сережа, что неуютно ему дома, грустно. Но не бывает так, чтобы человеку, пусть и не взрослому, всюду было плохо, где-то ему и хорошо должно быть. Сереже хорошо было на реке.

У этой красивой синей реки и название было красивое – Алей. В других краях такой реки не найти. Течет она с гор, вода в ней голубая, берега песчаные, и если с одного бока берег пологий, то с другого – обрывистый. Но если берег и обрывистый, то он все равно песчаный. Вдоль реки над обрывами и по всему лугу тугими островками кустарник разбросан. Такие островки зовутся забоками. Каждая забока (за боком, значит) название имеет: Первая забока, Вторая, Леночкина, Панюшовский Круг и ещё, ещё – вплоть до Орлова Мыса. А уж за Орловым Мысом забоки названий не имеют, идут они там до самой Оби одна за другой всливную, тугие да непролазные, перевитые и перекрученные ежевичником и хмелем.

Напротив Сережиного дома берег на Алее с этого бока был обрывистым. Каждое утро, как только на востоке расцветал малиновый околыш и начинало вылезать из-за бугра солнце, обрыв светлел, оживал и наполнялся птичьем щебетом. По всему обрывистому пролету, изогнутому огромной подковой, ежегодно гнездились береговые ласточки, и если посмотреть на этот обрыв с другого берега, то походил он на огромное выгнутое решето, в каждой дырочке которого жили по две птицы. Это были береговушки, а местные жители звали их просто – стрижи.

Когда утром Сережа приходил к обрыву, в стрижином огромном поселении поднималась тревога, звучали короткие пронзительные крики, и, моментально, в считанные секунды, в воздухе начиналась суматоха. Воздух вскипал. Сотни птиц покидали свои норки, тревожно кричали и успокаивались лишь тогда, когда Сережа, спустившись под обрыв, садился на берегу и замирал. Проходила минута, другая, суматоха прекращалась и начиналось самое интересное. Птицы разбирались попарно и, словно привязанные невидимой нитью друг к другу, начинали кружиться у обрыва – пара за парой, пара за парой. По касательной, почти чиркая крылами песчаный обрыв, какая-нибудь пара делала несколько заходов и потом, словно сговорившись, отлетала к середине реки, круто разворачивалась и на полной скорости, в упор, друг за другом, влетала в норку. Смотреть на это было интересно. Сереже было непонятно: как это стрижи умудряются среди сотен и сотен одинаковых норок находить именно свою и как это можно на такой скорости влететь друг за другом в маленькую-маленькую норку и не побиться. Однажды он даже спросил об этом у мамы, и мама сказала:

– Стрижи как люди. У каждого стрижа свой дом. Это тебе кажется, что все норки одинаковые, а ты присмотрись и увидишь – это совсем не так. Весь обрыв разный, а стрижи маленькие, они лучше нас видят всякие малости и по этим приметам запоминают свои норки. Вот и всё.

Сережа маму выслушал и когда внимательней присмотрелся к обрыву, то оказалось, что мама говорила правду: обрыв был весь разный, с выемками, бугорками, и норки были разные.

Стрижи были неугомонными, но иногда они уставали и тогда садились на песок около самого берега. Взлетали они трудно, крылышки у них длинные, лапки короткие, и первое мгновение всегда казалось, что птицу кто-то держит, она бьет крылами по песку, барахтается, но взлетает. Стрижи никогда не летали молча, они постоянно разговаривали. Разговор у них нежный, журчащий. Стрижи замолкали к вечеру, когда солнышко валилось к закату. В такое время по всему обрыву начиналась большая охота на мошек. Великое молчание этой охоты было зримо и слышимо, и Сережа в такие минуты чувствовал как все в нем замирало и его охватывала какая-то непонятная тревога.