Страница 8 из 55
— Ты поделикатней, Лапшин! Человека везешь. Выбирай, где ровнее.
— Выберешь тут лешего! — весело отзывается Лапшин. — Тут осенью дров наломали — так все и застыло. — Сверкнув зубами, он галантно приглашает уже в который раз: — Валентина Михайловна, идите сюда, здесь теплее!
Лапшин на людях называет ее на «вы».
Валентинка не отвечает. Она демонстративно не обращает внимания на Лапшина. Пожав плечами, она говорит Калинкину:
— Вот еще. Мое место возле больного.
— Иди, Валентинка, там действительно теплей, — советует Калинкин и добавляет: — Почему бы и не принять предложение такого кабальеро?
— Шли бы сами, — говорит Валентинка.
— Мне нельзя, — терпеливо и совсем серьезно объясняет Калинкин. — Я, брат ты мой, везу материальные ценности. Никак нельзя мне от них отлучиться. Ни на минуту. Возле них мое место. Вот так, Валентина.
В углу саней валяется старая полевая сумка. В сумке — материальные ценности Калинкина: протоколы собраний, какие-то акты и толстая пачка денег, завернутых в газету и перевязанных шпагатом. Пользуясь оказией, Калинкин, секретарь парторганизации, везет в город в сберкассу партийные взносы. Ребята за последнее время заработали с избытком, и пачка толстая. Сумка так и топорщится.
— А то иди, — еще раз говорит Калинкин.
Валентинка наклоняется к больному. Она сейчас сестра милосердия, она доктор, она — врачеватель, и ей до нас, здоровых, нет никакого дела. Поэтому она может и не отвечать на праздные вопросы. Тем более, если дело касается Лапшина. Лапшин — человек знаменитый, несмотря на то, что молодой и неженатый. Его имя навечно приклеилось к таежной речушке.
А сам Лапшин — как был баламутом, так баламутом и остался. Не лучше и не хуже. И все это знают, даже Валентинка. Потому и старается держаться с ним официально.
Калинкин откидывается корпусом, предупреждающе кричит:
— Держись!
Трактор снова ухает в глубину. Острые верхушки елей словно по команде склоняются влево. И выравниваются. Нас встряхивает еще раз, еще… И мы скользим ровно, будто катимся на резиновых шинах. Вокруг светло. Справа, слева, впереди — повсюду мутная белизна. Темно только позади. Это удаляется, медленно удаляется и уплывает лес. Какой он темный! Неужели только сейчас этот лес был светлый, искрящийся, такой елочный!
— Залив, братцы! — кричит Калинкин. — Вот и перевалочная база! Вот где чайку попьем! Горячего!
Трактор стучит ровно. Кажется, что он просто жужжит. Никакого эха. Трескотня уходит в пространство — уходит и не возвращается. Ровная пелена снега. Залив скован льдом, на льду разлеглась мягкая подушка снега. Пушистого, лебяжьего.
Нас подхватывает ветер. Тугой, холодный, колючий. Так и старается пронизать насквозь. Мы поворачиваемся к ветру спиной и несколько боком. Потому что в движении всегда хочется глядеть вперед.
Впереди все темнее и темнее. На смутной белизне проступает противоположный берег залива. Он видится сквозь редкую сеточку летучего снега. Почему-то здесь, на просторе, мельтешат колючие снежинки.
Полосатый от снега тракторный луч нащупывает рябой снежный берег. Дрожащий луч обшаривает обрыв, гладит его, холодный, ощупывает, находит дорогу. Подъем крут — прямо на взъем, — и рокот трактора становится сильнее, ощутимее, упруже. Рокот отталкивается от кручи. А машина наша идет. Трактор чуть ли не втыкается носом в высокий берег, мотор взвывает, машина наша, кажется, изгибает железную свою спину, вползает кряхтя на склон, следом вползают скрипя наши сани. Луч света выхватывает из темноты постройки, крыши, частокол, разбросанные по снегу бочки с горючим… Навстречу нам мчится жирный пес и заливисто лает. Лая не слышно. Но пес, по-видимому, об этом ничуть не беспокоится: ему бы сделать свое собачье дело.
Распахивается дверь хижины, окна которой так привлекательно светятся сквозь мрак, и навстречу выбегает молоденький начальник перевалочной базы. Кубинская борода его треплется на ветру. Кожаный реглан накинут на узкие плечи. Он что-то кричит и машет рукой.
Около ног хозяина мельтешит пес, путается в ногах и не дает начальнику возможности сказать свое слово. Начальник кричит, собака лает, трактор грохочет, ничего не слышно.
Только белое и черное — и гвалт.
Дверь хижины приоткрылась только на одно мгновение и лишь коротко блеснула светом, а потом захлопнулась. Но как из нее пахнуло на нас теплом, уютом и ночлегом! И как сразу почувствовалось, что мы голодны!
Лапшин приглушает мотор. Становится тихо. Но ничего не слышно, даже собачьего лая. В ушах по-прежнему звон. И ноги на твердой земле не ощущают твердости.
И все-таки постепенно все возвращается на свои места: и земля, и звуки земли.
— А я будто знал! — кричит бородатый начальник. — Чайник поспел! Жарево готово! В картишки перекинемся!
Он страшно рад. Он не знает, что делать от радости. Так он одичал на своей перевалочной базе. Жирный пес носится вокруг, тоже выражая свою безграничную радость. Трактор поутих, он ворчит на холостом ходу, но шума не меньше.
К хижине мы пока не идем. Мы еще стоим в наших санях.
Калинкин отрывисто спрашивает:
— Чай на столе?
Начальник радостно подтверждает:
— Есть! Есть!
— Штаны есть?
— Есть! Есть! — Спохватывается: — Какие штаны?
— Обыкновенные. Ватные.
— Найдем!
— Ищи.
Калинкин наклоняется над Шелеповым:
— Сейчас мы тебе чаю организуем… Пошли, Валентина.
— Мое место — возле больного, — бормочет Валентинка, вытирая курносый нос мокрой варежкой.
— Я знаю, где твое место, — говорит Калинкин. — Пошли.
В его тоне слышится приказ. Валентинка поднимается.
В хижине теплынь. Полумрак, наполненный запахом рыбы и трубочного капитанского табака. Гудит, пылает железная печурка, сделанная из металлической бочки, в каких перевозят на дальнее расстояние горючее и спирт. Печка стоит в деревянном ящике, наполненном прокаленным песком. Песок утыкан окурками: в таких хижинах пепельниц не водится. Сам же бородатый начальник курит капитанскую трубку. Окурки в песке, словно визитные карточки, оставленные торопливыми шоферами и трактористами. Заскочил на минутку, погрелся, поел, покурил, ткнул окурок в песок — и прощай, до свидания, бородач, нас зовут дороги…
Бородатый начальник это знает. Но он, изнывающий от одиночества, привык радушно встречать каждую машину. Авось и задержатся люди возле его очага, авось перекинутся с ним в картишки. А потом, глядишь, соблазнятся нарами, что сколочены в углу, кинут на темные доски свои замызганные и промасленные тулупы… Ведь бывает же такое!
А печурка пылает и гудит. По стенам мечутся желтые горячие блики. В углах хижины темно. Жиденький свет керосиновой лампешки не в силах проникнуть дальше определенного круга.
На столе в беспорядке — сковородка с жаревом, нарезанный толстыми ломтями хлеб, разбросанные игральные карты… Бородач со стуком ставит на стол большой чайник и разнокалиберные стаканы и чашки.
— Бутылка у тебя найдется порожняя? — спрашивает Калинкин.
— Найдется! — радостно отзывается бородач, звякает в углу посудой, рассматривает бутылку на свет лампы.
— Наливай, — говорит Калинкин Валентинке. — Да осторожней. Не ошпарься!
Она наполняет бутылку коричневым наваром, заворачивает ее в газету и выносит на улицу Шелепову.
Лапшин, будто вспомнив что-то, выходит за нею следом.
Мы, не раздевшись, стоим у стола, берем руками жирные куски жареной рыбы и, обжигаясь, осторожно потягиваем крепкий чай. Он очень вкусный. Как и все вокруг в этой хижине, чай пахнет рыбой.
— Чем бы вас таким угостить? — суетится хозяин и, как редкость, достает литую головку сахара. Вытащив из-под лавки топор, откалывает большие куски.
— Кубинский, — доверительно сообщает он.
Врет бородач. Куба такого не производит.
Жирный пес ползком, на брюхе, тайно пробирается к нам, к людям. От людей, он знает, ему кое-что может перепасть. Ради куска сахара пес готов пойти на унижение. Трактористы избаловали его так, что он потерял свое собачье достоинство.