Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 55

— Ничего не зря, — резко оборвала его старуха.

— Не простит он меня, тетка Даша.

— Не простит, — заворчала старуха. — Простить легче всего. А вот обиду избыть — не просто. Я, может, тоже тебя не прощу. А вот говорю с тобой, у себя поселила, радуюсь, что человеком обернулся. Покажи себя, какой ты теперь есть, — смотри, мол, сын, и суди.

Мы простились с Прохором Никоновым, крепко пожав ему руку.

— Оплел, — с обидой сказал Володька, когда мы стали убеждать его помириться с отцом. — Вот тут мамка стояла, когда Прохор со своей кралей в город отъезжал. — Володька показал на угол печи. — Схватилась за грудь и сползла на пол. Бросился я к ней, трясу за руки и чувствую — деревенеют они. В тот раз она оправилась. Да ненадолго… Мириться! Да нам, едят тебя мошки, и соседями не бывать!

С тяжелым чувством распростились мы с Володькой.

Съездить к нему больше не удалось. Я отправил ему посылку с порохом и дробью и просил написать о себе.

Но Володька приехал сам в начале зимы. Заявился прямо на работу в желтом потертом полушубке и лохматой собачьей шапке. Не отвечая на вопросы, вытащил из мешка окорок.

— Вот. Тебе. И Анатолию.

У меня пылали щеки.

— Как мне? Зачем?

— За порох.

— Ты что? Я тебе просто так, как товарищу.

— И я как товарищу. — Он посмотрел на меня удивленно и подозрительно.

— Вот послал человеку пороху, — оправдывался я перед сотрудниками. — А он, на тебе, окорок.

Ну пойми, Володь, порох стоит пятерку, а окорок… — Я не знал, сколько стоит окорок, и запнулся.

— Брезгуешь? — рассердился Володька.

Он скомкал мешок и пошел к двери.

Ну и характерец! Еле удержали парня.

Вечером мы сидели у Анатолия и пробовали недоконченный сочный окорок.

— Прохор все еще в председателях? — осторожно спросил я Володьку.

— Угу, — вздохнул он.

— Ну и как вы с ним?

— Да так, — пожал плечами Володька. — Долгая история.

Круто взялся Прохор за колхозные дела.

— Горяч, — с надеждой говорили одни.

— Ретив, — подозрительно морщились другие.

Снятый с бригадиров Ерин, бросовый человек и деревенский сердцеед, подзуживал Володьку:

— Мы молчим, а он нас кушает. Он кушает, а мы молчим.

У Ерина были круглые темные глаза и неподвижный, со складкой затылок. Прохор подарил ему будильник на общем собрании, чтобы не спал до полудня. Ерин был глубоко оскорблен.

Полетели в район продиктованные Ериным письма за подписью «Владимир Никонов и группа колхозников». «Просим снять с председателей колхоза „Луч“ Прохора Никонова, потому как есть он недостойный элемент, имеет прошлое и занимается уничижением человеческой личности».

Под группой колхозников и «уничиженной личностью» Ерин подразумевал себя.

А Володька рад был и этому союзнику.

Одна за другой приезжали в деревню комиссии — из райкома, из райисполкома, из редакции газеты, разбирались, разводили руками, пытались увещевать Володьку. Володька никого не хотел слушать и понимать. Увещевания только сильней распаляли в нем ненависть к отцу. Во всем видел он стремление Прохора выслужиться перед начальством, силой и хитростью заставить забыть о его прошлом. Володька отказался от ремонта дома за счет колхоза, демонстративно не ходил на общие собрания.





Работать он любил, работать с веселой злостью, до смертельной усталости. Однажды остался на третью ночь молотить зерно на току. Ерин сказал ему, угостив длинной золоченой папиросой с кислым залежалым табаком:

— Своим старанием обеспечиваешь славу Прохору?

Володька смутился и ушел домой.

Засела в голову эта мысль: если он для колхоза, значит, и для Прохора, если против Прохора, значит, против колхоза? Как же быть?

— Ушлый он мужик. Крепко в артель вцепился, — сказал Ерин. — Посмотришь, как он приберет в личное пользование дачу у Воробьиной купели.

За деревней была небольшая рощица. У самой дороги из-под корней горбатой сосны выбивался родничок. Он не замерзал зимой, и в студеные дни в нем купались голуби и воробьишки. Потому и звался родничок Воробьиной купелью, а деревня — Талицей.

У рощи срубил себе дачку прежний председатель — высокую, с верандой, окнами на восход. Уезжая, он продал дачку колхозу.

На заседании правления решили переселить туда Прохора: не к лицу председателю маяться без квартиры.

Но Прохор отказался, вопреки предсказаниям Ерина. По деревне пошли пересуды: неспроста, на сторону лыжи вострит. От добра так просто не отказываются. Ерин злорадствовал. Он прибежал к Володьке, запыхавшийся и довольный.

— Еще бы одно заявление сочинить: мол, дезертирует председатель, не имея высокой к тому ответственности.

Володька сперва обрадовался, но, когда Ерин ушел, скрипя сапожками, ему стало тоскливо и одиноко.

Он вышел во двор. Заметил, как покосился столб у сарая. На крыльце сковырнулась доска. Он поправил доску и прибил ее. Подумал: совсем дом запустил. Вон и крыша зазеленела.

Обидней всего было то, что Прохор так неожиданно сдался. Теперь он казался Володьке маленьким и несильным.

На полях убирали последнюю картошку. Всю неделю шли долгие, обложные дожди. Земля была жирной и скользкой, лаптями налипала на сапоги.

Володька с бабой Любой носил в носилках-ящике картошку из кучи к машине. Было удивительно, откуда в бабе Любе, этой высокой сухой старухе, мужская сила и проворство. Она перебирала грязную картошку и ухитрялась не запачкать фартук и телогрейку. Каждый раз, когда уходила груженая машина, баба Люба начисто мыла резиновые сапоги и руки. Она спросила Володьку, когда они отдыхали на ящике:

— Правду говорят, что Прохор уезжать надумал?

Володька пожал плечами.

— У нас доведут, — несмело сказала баба Люба.

Володька выругался и встряхнул носилки.

— Берись! Расселась, едят тебя мошки.

И баба Люба безропотно взялась за носилки. До самой темноты они таскали и грузили картошку, ни разу больше не присев отдохнуть. Володька видел, что баба Люба валится с ног от усталости, ему было жалко старуху, но не мог найти в себе силы сказать, чтобы она отдохнула.

Кончилась уборка. В деревне стоял запах паленой щетины. С рассвета в каждом доме пекли, жарили, парили. Мужчины прикладывались к бочонкам с брагой — проверяли, поспела ли.

В клубе было собрание. Прохор коротко рассказал о делах, потом вручали премии отличившимся. Володька ждал, что назовут его фамилию. Тогда он демонстративно уйдет. Он сидел с безразличным видом и зевал, чтобы скрыть волнение. Но его не называли.

— Последняя наша премия, — объявил Прохор, — бабе Любе. Все вы знаете эту скромную женщину. Трех сынов проводила она на фронт, ни один не вернулся. Внучку на ноги подняла. Сколько сил отдала артели и себе ничего не просила. Домишко ее, как с похмелья стоит. Решили мы на правлении подарить ей от колхоза дачу у Воробьиной купели. Обживай ее, баба Люба!

— Ладно придумано! — выкрикнул кто-то. Поднялся восторженный шум. Володька не заметил, что азартно аплодирует вместе со всеми.

Баба Люба привстала, растерянно развела руками. Только и сказала:

— Да ну вас. — Хотела что-то добавить, но отвернулась и заплакала.

У Володьки подступила к горлу теплая волна.

Дома он взял ружье. В радостном возбуждении бродил по лесу. Он не мог понять, отчего эта радость, и злился. Было морозно, под ногами со звоном хрустели смерзшиеся палые листья.

Вернулся он к вечеру.

На даче у Воробьиной купели уже справляли новоселье, а заодно и конец страды. Туда приволокли всю снедь и выпивку, заготовленную в каждом доме.

Подгулявшие мужики пришли за Володькой и, как он ни отбивался, за ноги, за руки потащили через всю деревню. Так и внесли с хохотом в дом.

Володька сразу увидел Прохора. Он сидел во главе стола, что-то горячо объяснял бабе Любе. Видимо, подвыпил, щеки его разрумянились, а нос стал белым. Володька сразу вспомнил, как Прохор, такой же разрумяненный, плечом вперед, вваливался домой и стоял, покачиваясь посреди комнаты: «Ну, пришел я», — и отбрасывал на лавку полушубок и шапку.