Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 55

— Сын! Витюшкой назвать ладим.

Это все дорога дальняя виновата, умаяла его. Приросли ноги — не сдвинуться. Растерялся Никифор. А самому кричать на всю деревню хочется о сыне своем, о радости; а то бы еще силушкой с кем-нибудь помериться…

Десятки раз с той поры падал на землю снег. Таял и возвращался снова. Десятки долгих лет… И нет уже того крепкого деревенского парня Никифора. Идет теперь по дороге Никифор Кузьмич. Коробится на нем старенький полушубок: только что, видно, с печи — под головой лежал. Ноги в разбитых сапогах оставляют на белом снегу смазанные сзади частые следы.

Хорошо знает Кузьмич, какой день сегодня, потому и направился спозаранку в село на субботний базар. Знает Кузьмич, что долго будет слоняться меж возов, толковать с мужиками о деле и просто так, «соображать» с приятелями «на троих» и опять ходить по рядам. И так — весь длинный день. Домой, на заброшенную мельницу, он вернется поздно, со звездами, когда старуха будет уже вовсю спать.

Больно тосклив этот октябрьский день для старика, сердце бередит, всю душу выворачивает…

До сих пор помнит Кузьмич ту оглушительную тишину, что нахлынула вдруг, когда оборвался плач Настасьи. Впервые в тот миг он почувствовал одиночество. Одиночество их двоих в старой избе на стылой речке Ключевой. Казалось, не четыре версты, а тысячи отгородили их от самого близкого жилья, и метровые снега начисто перемели все дороги. И ничего нет вокруг, только тишина. Звонкая, нестерпимая тишина.

Они вернулись тогда из села от Настасьиной подруги. Морозным декабрьским вечером та праздновала долгожданное возвращение сына из армии, с войны. Они вошли в свою избу и остановились в проходе на кухне, не зажигая огня. Холодный свет полной луны лился через окно на сиротливо опрокинутые на полку стеклянные банки, на выцветшую клеенку подле печи. Посверкивая в этом потоке, сухо отщелкивал секунды маятник ходиков.

Настасья, охнув, захватила ладонями голову, закачалась, заговорила чуть слышно:

— Ты! Один ты, Никифор, виноват, что ушел от нас Витюшка сиротой-безотцовщиной! — И заголосила, припав лицом к столешнице.

Хотелось Никифору обхватить жену за плечи, уткнуться в ее мокрый от снега полушалок и зареветь с ней не стыдясь. И говорить, говорить сквозь слезы о том, что знает он про свою вину, сам казнит себя, мается.

Сколько раз и раньше, и после ругал Кузьмич свой нескладный норов. Ведь столько тепла иногда в душе, столько ласковых слов на язык просится. А вместо того чтобы сказать их, или накричит на жену, или промедлит, застесняется непривычных чувств. И уйдет подходящее время, будто кто спугнул его.

И тут промедлил Никифор. Настасья так же резко оборвала плач, встала и ушла в горницу.

С того самого случая не может Никифор Кузьмич в день рождения сына быть дома. Все норовит куда-нибудь уйти. Стыдно даже себе признаться — побаивается: а вдруг старуха опять заведет разговор о Викторе. Как подумает об этом Кузьмич — не по себе становится. Ноет утомленное сердце, мозжит, как старые кости…

Остановился Кузьмич на пригорке передохнуть. Тишина. Словно этот рыхлый, сырой снег поглотил все звуки. Лишь тонко и больно что-то звенит в ушах.

Сошел с дороги, смахнул с пня белую шапку, сел. Снежинки-однодневки сразу свернулись, заискрились бисером на иссеченной трещинками темной руке. Кузьмич обтер ее о колено, пошарил за пазухой, достал тонкий пузырек из-под лекарства. Долго выковыривал загрубелыми пальцами пробку, потом ткнул щепотью в усы, сильно потянул носом. После второй понюшки стихла звень в ушах: может, совсем перестала, может, привык к ней.

Хороший у него табак, такую слезу прошиб. Просветлел Кузьмич лицом, обвел вокруг взглядом.

До чего тут все знакомое, родное. Сразу за ложком, слева, пошли пепельно-голубые частые осинники. На ближней опушке темнеет на стволах ровная полоса, словно какой-то озорник навел ее кистью.

Не забыть Кузьмичу той военной зимы. Очень уж голодной была она для людей, холодной и снежной. С первых недель все сыпало, сыпало и сыпало. Зайцы и те оголодали, набросились на молоденький осинник. Годы прошли. Деревья окрепли, вытянулись. Но вместе с ними поднялись и зарубцевавшиеся ранки.

Зашагал дальше Кузьмич, еще больше сгорбился. Потухли глаза, скользят по темной полосе, что прошла по корью осин.





День уж такой выдался, что ли, — не уйти, знать, тебе, старый, ни от себя, ни от той снежной зимы, когда распластнула душу кровавая рана… А не хитришь ли ты, Кузьмич? Зимой ли начало ныть твое сердце? А разве то, что случилось раньше, забудешь? И не оно ли раз в году гонит тебя из дому?

Нечего ответить Кузьмичу. Что было, то было. Было…

По Акчиму неслись бревна, бешено крутились в водоворотах, с разгона ухали о плавучие ограждения в устье реки Ключевой. В мелких, заросших травой заводях метались ошалелые щуки. Икряные, нетерпеливые, они лезли в теплую воду, чуть не на самый берег. Потом, измученные, со впалыми боками, засыпали тут же на мелководье и солнцепеке. Вокруг студенистых комочков вертелись, били по воде хвостами захмелевшие самцы.

Этой весной сорок первого года и влюбился Витька. Влюбился в отчаянную Соньку — кассиршу из клуба. Года на три была она его старше. Нехорошая слава ходила о ней по селу. «Не девка, а сестра милосердия», — понимающе посмеивались бывалые мужики. Бабы за глаза и прямо в лицо называли ее дикошарой. А Витька взял да и влюбился, как можно влюбиться только в восемнадцать лет, и ни знать, ни слышать ничего не хотел.

— Беда, загулял парень, — сокрушалась Настасья. — И хоть бы с путней.

А Никифор помалкивал, посмеивался в усы. Пусть по весне побесится, возраст уже.

Но когда в разгар лета, перед сенокосом, услыхал, что Витька чуть ли не жениться на кассирше собрался, взбушевал не на шутку. Жениться! Да он, Никифор, семьей обзавелся уж в тридцать, после того как две войны прошел. «Вот, молокосос, обрадовал! С шалавой породнить захотел…»

В те годы — не то, что сейчас, — крут был Никифор. Прав не прав — рубил с плеча. Крупно поговорил с сыном, выражений не подбирал. Витька не защищался. Знал: не любит батя, когда ему перечат. Слушал молча, лишь по-отцовски ломал бровь. Никифор даже залюбовался сыном. Ишь ты, характер. В отца! Много не болтает, а своего держится. Но тут же мысленно обругал себя: «Тоже мне, растаял!» — И грубо бросил парню вслед:

— Долго не шатайся! Чуть свет на покос едем.

Но утром на сеновале, где Витька обычно спал летом, его не оказалось.

Никифор со злости так литовкой пластал, чуть не сломал ее. Дважды с маху в пни всаживал. Добро, что трухлявые попадались.

Настасья с опаской поглядывала на него. Росла в сердце тревога. А тут еще такое случилось, хоть вовсе к мужу не подходи.

В глубокой яме-бочажине на Ключевой заприметил Никифор стайку крупных хариусов. На самом покосе, у стожья. Как тут устоишь перед соблазном! Заранее удочку приготовил. Не пожалел, потратил вечер, новую леску ссучил — в четыре конских волоса.

Прихлопнул Никифор у себя на потной рубахе паута, насадил. Осторожно ступая по мягким кочкам, подобрался к берегу, легонько перекинул леску через ивняк и присел на корточки, сквозь прутья следя за поплавком. Ждать долго не пришлось. Рванул Никифор удилище… Леска тихо тинькнула, в воде шумно забултыхалась рыба. А он все стоял, потерянно смотрел на кончик скрутившейся лесы; в руке его подрагивало удилище.

Опомнился Никифор, матюкнулся на весь лес и пошел к остожью. Достал из-под пня фляжку с брагой, запрокинул голову. Тут как раз на тропке показа лея Витька.

Никифор ждал его у телеги, теребя короткопалой рукой свернутые восьмеркой вожжи. Потом шагнул навстречу.

Витька задержал шаг, растерянно глянул по сторонам и начал медленно пятиться. Отец надвигался на него. Витька видел красное, рассерженное лицо, вожжи в набрякшей руке. Хотел остановиться, заговорить с отцом, но не мог. Наткнувшись спиной на гибкий ствол черемухи и уронив что-то, он вздрогнул и оглянулся. В траве лежала его литовка.