Страница 2 из 5
В большой унылой коммунальной кухне, уставленной столами, разномастными табуретами, варочными плитами, отарой холодильников разных размеров с одним обязательным атрибутом – с замком, не было никого, кроме Дрючихи.
В коммунальной квартире счастливо жилось, казалось, лишь тараканам и старухе Дрючихе, также известной как Андрюченко Декадация Ивановна. Создавалось впечатление, что своим долголетием она обязана бесконечным пакостям, козням, сплетням, склокам и сварам, которые бабка Дрючиха организовывала с завидной энергией и энтузиазмом. В данный момент, Декадация Ивановна измельчала в чудовищно огромном блендере какую-то массу отвратительного цвета, смердящую то ли прачечной, то ли авто мойкой, с лёгкими оттенками амбре скотного двора.
– Ну, баба Декада, ну шмель вам в ухо, пять утра, суббота, что ж вам неймется-то, загрызи вас клоп? Уже пол часа как ведьмачите и шапоклячете! – с досадой вспоминая оставленное ложе, прокряхтел Миша.
Бабка Дрючиха, удостоив Михаила лишь мимолётного презрительного взгляда, не вынимая из зубов папиросы, хриплым базарным голосом заорала:
– А тебе-то чего, жертва ветеринара, это у вас, у трубозвонов выходной, у меня «кажный» день – «будень». Дожила бабушка, чтобы «всяка» плесень шелудивая мне «указки строила». Да баба Декада в этой «коме» с сорок седьмого года держит всё, а вот те нате, вылупонь позавчерашняя будет мне выговоры выговаривать!
Дрючиха продолжала, не унимаясь. Она вошла в раж, сотрясала кулаками, взывала к упырю Вове, у которого она ещё в своей далёкой юности «отжала» сначала угол, а потом и всю его жилплощадь, сжив со свету Вову с помощью чеснока, гороха и сквернословия. Миша устало опёрся о дверной косяк.
«Она готовилась, всё в точности по её плану» – вяло ворочались усталые мысли в его голове.
Миша и Света Скворцовы в Серпентарии были новичками. Они полтора года как переехали из своего родного городка, тихого, бедного, но уютного и неспешного, в поисках новых возможностей и работы, за которую платят. Арендуя за достаточно немалую сумму комнатку в «коме», коммунальный быт они сначала представляли себе в несколько более радужных тонах. Отрезвление было стремительным и безрадостным. На родине они успели познакомиться на новогодней вечеринке, потерять спьяну номера телефонов. Вновь встретиться через общих знакомых (город был совсем маленьким, знакомы были почти все). Провстречавшись месяцев пять, стали вместе жить, а вскоре сыграли свадьбу – шумную, провинциальную, многолюдную, с дальней роднёй и ближними соседями в качестве гостей. Свадьба, вопреки слабым надеждам молодых, обернулась лишь расходами, деньги (внезапно) кончились, и молодожёны отправились покорять мегаполис. Ну или хотя бы то, что им тогда представлялось мегаполисом. Мише было двадцать семь, Свете – двадцать пять.
Тем временем, в голосе Дрючихи начали появляться высокие нотки, и её скверный крик стал напоминать звук бормашины. Миху так и передёрнуло: он с детства боялся зубных врачей и высоты.
–Михаил, Михаил, ну вы, право слово, как вчера на свет появились, – глубоким бархатистым басом неспешно проговорил вошедший в кухню Лев Брониславович.
Лев Тишкин неспешно прошёлся по кухне, полностью игнорируя не прекращавшую голосить бабку Декаду. Он достал из кармана длинного махрового светло-зелёного халата связку ключей и открыл замок на одном из холодильников.
– Повторюсь, Михаил, вы как будто первый день на нашем коммунальном курорте, – невозмутимо продолжил Тишкин, слегка усмехнувшись, – пора бы уже усвоить, молодой человек, что для Декадации Ивановны, для этой коммунальной гарпии, этой кухонной фурии, скандал – истинный праздник, более того скажу, это её природная стихия.
Лев Брониславович вальяжно достал из холодильника бутылочку минералки, приложил холодное стекло ко лбу, а бабка Дрючиха, будто поперхнувшись собственной бранью, подавилась и сипло лающе закашлялась.
Выходя из кухни, Тишкин отхлебнул ледяной воды, и изрёк:
– Видите, Михаил, как нечисть кухонную от правды корёжит.
Лев Тишкин был высоким полным человеком лет сорока пяти. Его густую шевелюру изрядно тронула седина, а на высоком лбу пролегли заметные морщины. Среди женской части «комы» он пользовался определённой популярностью, и жил жизнью скромного сибарита. Ко всему прочему. Лев был ещё и художником. Часто, затянувшись длинной резной трубкой, он сиживал на балконе перед мольбертом в ожидании вдохновения. Однако, муза слишком редко посещала Лёву, и даже плоды тех редких посещений почти вовсе не продавались. По четвергам Лев Брониславович вел детский кружок рисования, а по вторникам посещал баню. Лиза Тишкина, лёвина супруга работала младшим менеджером в компании с совершенно непроизносимым названием, свободное время посвящала домашнему хозяйству и воспитанию единственной дочки старшеклассницы Маши. Семья Тишкиных занимала «целых две комнаты», в одной из которых был прекрасный просторный балкон, за что Тишкины были люто ненавидимы бабкой Дрючихой и Одноглазым Пью.
Одноглазым Пью в «коме» называли Гарнюка Елистрата Сидоровича. Это был старый нарушитель коммунального спокойствия, насквозь пропитанный алкоголем, табаком и ненавистью ко всему сущему. В молодости Гарнюк отслужил три года на флоте, где заработал узнаваемую, хотя, в его случае, и несколько нездоровую походочку, нежную привязанность к жидкости (в особенности, спиртосодержащей), привычку курить самокрутки и морскую болезнь в хронической форме. Переносить общество трезвого Гарнюка было тяжело – он бесконечно повторялся, вязко перебирал в памяти унылые или безобразные события бедовой молодости, проклинал электрика Медведева, соседей по «коме», мичмана Полканова или «судью Яшку», де сломавшего Гарнюку молодость, желая им всяческих несчастий и всевозможные корабельные принадлежности в самые неожиданные части тела. Впрочем, трезвым Гарнюк почти не бывал. Пьяный Гарнюк был просто невыносим. Выпив рюмку он начинал чудовищно картавить, стукал иссохшимися кулачками по столу и вопил на всю округу "Да, я Гар-р-рнюк, да я пью!". Собственно, поэтому его и прозвали Пью. Свой левый глаз Елистрат Сидорович потерял много лет назад, причём каждый раз, напившись хмельного зелья, он начинал угнетать и без того сумеречное сознание собутыльников новой версией истории об утрате ока. То он рассказывал, как лишился органа зрения на флоте, напоровшись на рыбу-пилу при нырянии, уже на следующий день он расписывал, как в колонии, на лесоповале сосновый сук сделал его инвалидом. Зимою, на его глаз якобы покушалась сосулька, По субботам – пробка от шампанского. В грозовые дни – градина. Под Новый год – морковка снеговика. Осенними ночами – подзорная труба. Тёмными безлунными вечерами – вампир в образе летучей мыши – глазосос (либо сосоглаз – тут у "Сидырыча" были разночтения). Четырнадцатого февраля – стрела из лука. Если заканчивалась выпивка – указательный палец мичмана Полканова. Когда у Гарнюка случалась депрессия (обычно от тоски по чьему-нибудь благополучию), роковой удар наносила горящая самокрутка, спьяну сунутая Гарнюком не туда, да и не тем концом. У многих было подозрение, что последняя версия была самой правдивой. Пью носил на пострадавшем глазу черную повязку, которая, вкупе с его испитой тощей небритой физиономией и потёртым растянутым, похоже никогда не стираным тельником, создавала образ одновременно зловещий и комичный. Казалось, по какой-то иронии, столько злости было заперто в таком тщедушном и ненадёжном сосуде. Как говорила Томка Шмякина «Беззубой собаке уже не до драки, росли б зубы снова, загрызла б любого». Впрочем, хрупкость его телесного сосуда, не мешала Одноглазому Пью пакостить по мелочи, и, в меру собственных скромных сил, портить жизнь соседям по «коме». Одеянием, помимо ветхой тельняшки, Гарнюку служили неопределенного цвета треники, растянутые на коленях, и самостоятельно укороченные латаные валенки. Своим экстравагантным видом Пью напоминал постмодерновый гибрид зомби и домовёнка.
Излюбленным развлечением «Сидырыча» было пугать полночных прохожих в левом Ёшкином проходе – узком длинном коридоре, куда выходила дверь крохотного логова Одноглазого Пью. Стоило какой-нибудь одинокой дамочке или припозднившемуся мальчугану рискнуть проложить свой маршрут через левый Ёшкин проход, где было всегда темно, грязно, и стук шагов зловеще отражался от каменных полов, уходя куда-то в недоступную взгляду мрачную высь… Так вот, заслышав припозднившегося путника, всё гарнюково тельце приходило в напряжение. Затаив дыхание он поджидал жертву, и, когда таковая проходила мимо, дверь Одноглазого Пью со скрипом распахивалась, и окрестности оглашали душераздирающие вопли, усиливающиеся гулким эхом. «Крысы сухопутные, багром вас чесать, якорную цепь тебе на шею, топают, топают хлеборезы копчённые, как пародисты в самоволке, мандаринить ёлки драные. Ишь, пиявки пресноводные, стали щербать палубу ластами, карпы двуглазые! Да, я Гар-р-рнюк, да, я пью!» Ну так или примерно так. Достаточно долго подобным образом Пью пугал всех подряд, отчего левый Ёшкин проход, имевший и без того худую репутацию, многие, если была возможность, обходили стороной. Дни безмятежного злодейства Гарнюка длились вплоть до инцидента с электриком Иваном Медведевым.